Из штрафников в гвардейцы. Искупившие кровью
Шрифт:
А утром, когда старший лейтенант Нелюбин вместе с начальником штаба батальона капитаном Феоктистовым обходил траншею Третьей штрафной роты, в одной из отводных ячеек увидел знакомую личность.
— Семен Моисеич! — радостно окликнул он бывшего младшего политрука.
Тот торопливо одернул гимнастерку, поправил ремень и, приняв «смирно», отчеканил:
— Рядовой первого взвода Третьей роты отдельного штурмового батальона Кац!
Некоторое время они молча смотрели друг другу в глаза. Но никто из них больше не проронил ни слова. Так и разошлись молча. Каждый в свою сторону: рядовой ОШБ — в свою ячейку, а старший лейтенант Нелюбин дальше по траншее.
Старший лейтенант не чаял здесь,
— Что, знакомого встретили? — поинтересовался начштаба.
— Политруком раньше в нашей роте был, — признался Нелюбин.
— И что, хороший был политработник?
— Ни плохого, ни хорошего о нем сказать не могу, товарищ капитан, потому как в бою его ни разу не видел.
Начштаба засмеялся:
— А вы, Кондратий Герасимович, человек непростой. Кстати, бывший младший политрук Кац осужден именно за уклонение от боя, а проще говоря, за трусость.
Рота занимала около полутора километров траншеи, отрытой, как видно, наспех, кое-где мелковато, так что по таким участкам пробираться пришлось на четвереньках. После осмотра линии обороны капитан Феоктистов собрал на НП роты взводных и их заместителей и представил нового ротного.
Нелюбин выслушал доклады командиров взводов и поставил первую задачу: углубить ходы сообщения и усилить наблюдение и прослушивание линии обороны противника. Когда командиры взводов ушли, капитан Феоктистов спросил, кивнув на его саперную лопату:
— Кондратий Герасимович, давно хотел спросить: зачем вам саперная лопата?
Нелюбин, заметив в уголках рта усмешку, тем же кружевом и отмерил:
— А, эта-то? Старая привычка, товарищ капитан. Солдатская. Я ведь с сорок первого воюю. С самого начала. Привык.
— Вам в бой в цепи не ходить. У нас в батальоне не принято, чтобы ротные командиры носили шанцевый инструмент подобного рода.
— Ничего-ничего, товарищ капитан, солдатская лопатка офицерский ремень не шибко оттягивает. Своя ноша, как говорят…
— Ну зачем она вам?
— В офицерском штурмовом батальоне, говорят, пайки большие, так я ею буду кашу есть. — И Нелюбин похлопал ладонью по брезентовому чехлу.
— О, и не просты ж вы, товарищ старший лейтенант!
Они рассмеялись.
Когда начштаба ушел, Нелюбин в сопровождении связных, назначенных ему от каждого взвода, снова пошел по траншее. На этот раз решил навестить пулеметные расчеты и бронебойщиков.
Она-то знала, что судьбы всех солдат, находящихся в окопах по ту и другую сторону, совершенно одинаковы. Потому что ей, пуле калибра 7,92, ничего не стоило снизиться и шлепнуть в теменную часть каски любого зазевавшегося стрелка или пулеметчика. Она здесь, на передовой, была главным судьей. Она приговаривала к смерти или пожизненному увечью и тут же исполняла жестокий приговор. Зачастую между первым и вторым не проходило и доли секунды. Потому что здесь некогда было думать. Пусть думают те, кто копошится внизу, кто для нее всего лишь очередная цель. Для них, слабых и беззащитных, их размышления — своего рода защита. Сойти с ума — ничуть не лучше, чем быть убитым или остаться до конца жизни инвалидом. На войне выбор невелик. А точнее говоря, его и вовсе нет. Для тех, кто смотрит на ее одиночный полет хладнокровно.
Когда же появляется выбор… Нет, упаси боже. Это сильно расшатывает психику.
Глава девятнадцатая
Две недели отпуска по ранению пролетели
С тех пор, как в тылах действующих армий Восточного фронта стало неспокойно из-за активизации партизанских бандитских формирований, фюрер издал приказ, в соответствии с которым военнослужащим, получившим отпуск на родину, предписывалось следовать домой с личным оружием. Но Бальк отправился на родину прямо из госпиталя, и поэтому ничего, кроме армейского ранца, набитого продуктами домашнего приготовления, которые он вез в качестве угощения для товарищей, у него не было.
До Минска они ехали спокойно. После Белостока пересели в другой состав. Вагоны были не такими комфортабельными. Зато более просторными. По радио, с армейской радиостанции под Белградом, без конца передавали песню «Лили Марлен». Бальку давно нравилась эта песня, и простенькие, но сердечные слова, и милый голос певицы. Все вокруг буквально преображались, когда из шороха и треска эфира вырывался желанный голос, до боли знакомые и ставшие родными интонации. Казалось, в певицу был влюблен весь вермахт, от солдата до генерала. Если русские в эту ночь не атакуют, подумал Бальк, то, возможно, и его взвод сейчас слушает в блиндаже «Лили Марлен». Странно, голос Лейл Андерсен заставлял думать не о доме, а о передовой, об окопах, где обитали товарищи и куда теперь поезд вез его.
И все же хорошо, что паровоз не спешил. После Минска состав двигался со скоростью двадцать километров в час. Впереди шли две платформы. Одна, нагруженная камнями, штабелями мешков, заполненных песком, а на второй были сложены запасные рельсы, и возвышалось, как диковинное орудие, приспособление для их укладки. Что-то вроде подъемного крана и лебедки одновременно. Именно по поводу рельсоукладчика кто-то из ветеранов с нашивкой за тяжелое ранение пошутил:
— Так это и есть наше секретное оружие, с которым мы начнем новое успешное контрнаступление на иванов!
Никто шутника открыто не поддержал, хотя в душе его иронию разделяли многие.
Возле Борисова в лесу поезд обстреляли из пулемета. Несмотря на то что соблюдалась светомаскировка, пулеметчик отстрелялся очень точно. Должно быть, пулемет был заранее пристрелян «на колышек». Очередь прошла точно по верхней части окон трех вагонов. Особенно досталось тем, кто лежал на верхних полках.
На ближайшей станции на перрон сложили в ряд, как делали это всегда после боя на передовой, тела троих убитых. Раненым сделали противостолбнячные уколы, впрыснули морфий. Перевязывал их опытный врач, ехавший в офицерском вагоне. Раненых решили везти до Орши. Там находился ближайший армейский госпиталь, куда и следовал доктор, увешанный фронтовыми наградами.
А Лейл Андерсен все пела и пела простую песенку, очень созвучную душе солдата Восточного фронта. Она пела даже тогда, когда слева по движению поезда в их вагоне зазвенели стекла и пули защелкали по обивке, по висевшему на крючках оружию и каскам. Лежавшие на полках, как птицы, перепуганные хищником, сыпанули вниз, на пол. Те, кому суждено было лечь в ряд на холодном перроне ближайшей станции, так и остались на своих удобных полках. Разве думали они, закаленные солдаты Восточного фронта, что смерть за фюрера и Великую Германию застанет их не в окопах, среди верных товарищей, а здесь, в русском вагоне, во сне.