Из современной английской новеллы
Шрифт:
Нора в эту минуту думала о еще одной страсти своего мужа — его видавшей виды машине. Допуская, что ему может прийти в голову съездить прокатиться, она вышла прогреть мотор.
— Тебе по каким предметам задали на завтра? — спросил Пембертон, когда Джонни спустился вниз.
— По истории, по географии, по природоведению.
— Что же такое история?
— Это как люди воюют.
— А скажи ты мне, что такое география?
— Это про те места, куда вы все ездили.
— А природоведение?
— Как воюют.
— Постой,
— История — это как люди. А природоведение — как воюют звери.
Филип оторвался от страниц "Экономиста". Он был в одном носке, а другой натянуть забыл.
— Н-да, как подумаешь о тщете людских усилий… — сказал он, имея в виду увлекшую его передовую, но голос его при этом звучал по обыкновению бодро.
— А не съесть ли нам всем по булочке? — предложил Пембертон. — Боюсь только, что они уже остыли.
— Я и холодные люблю, — сказал Джонни.
— И я. Хотя, с другой стороны, может, поджарить тебе гренки по-французски?
— Как это "по-французски?" — сказал Джонни.
— По-французски — значит, на американский лад, — сказал Пембертон.
— Ой, а ты не запутался?
Задетый, потому что вопрос с очевидностью пришелся в самую точку, неся с собой глубокий подтекст, о котором неприятно было задумываться, Пембертон повел мальчика на кухню поджаривать гренки по-французски на свою и его долю.
Филип пошел за ними.
— Нравится тебе в Америке, да?
— Во всяком случае, мне там как радикалу очень интересно, — отвечал Пембертон. — Очень важные вещи происходят. Столько честных людей садятся в тюрьму, а другие пытаются осмыслить для себя ход событий. Но с досугом у меня в Нью-Йорке застопорилось. Все жду — вот-вот что-то случится. Ну хоть разок в день. Два — это уж слишком. Но куда прикажете девать время, когда событий нет как нет?
— Со мной то же самое, — сказал Филип. — В Европе, скажу тебе, дни проходят за днями, а событий никаких. Может быть, перейдем с гренками в оранжерею?
Блаженствуя среди любезных его сердцу помидоров, Филип достал тюбики с красками.
Пембертон оглядел холст на мольберте.
— Какой большой.
— Я по-прежнему пишу миниатюры, но вот увидел в лавке этот холст и не устоял перед размерами, — сказал Филип. — Работаю над ним по утрам.
Нора вернулась из гаража, где, после долгих усилий, завела машину. Она сосредоточенно оглядела сине-зеленую мешанину на холсте.
— Ляпаем напропалую, такой наступил период, — сказала она.
Пембертон считался их близким другом, но эти цельные натуры подавляли его. На фоне их добродушной стойкости он выглядел в собственных глазах жалким приспособленцем. Он и хотел бы, да не мог забыть, каким извилистым путем шел в вопросах политики. И сейчас, сидя в оранжерее, он вдруг понял, что всей душой ненавидит Филипа.
— Где мы с тобой в первый раз встретились, не
— Не на пароходе ли по пути в Америку? — сказал Пембертон, превыше всего озабоченный воспоминаниями о том, как улепетывал от второй мировой войны.
— Нет, по-моему, в Йельском университете.
— Ах да, верно. Вспомнил. Когда бишь это было?
— Во времена Маккарти. Я приезжал читать лекции.
— Правильно.
— Мы вместе обедали, и все шло замечательно, покуда ты не сцепился с какой-то преподавательницей из-за Комиссии по антиамериканской деятельности. Ты говорил, что ты против Комиссии, а она — что ты за.
— Помню-помню. Занятный был вечер.
— Мне-то лично показалось, что гаже некуда, — сказал Филип.
— Я тебя понимаю. Мне, в сущности, было тоже гадко, но что толку ворошить прошлое?
А то, что если прошлое не ворошить, оно будет повторяться вновь и вновь, подумал Филип.
— В каком смысле — гадко? — сказал он.
— А тебе в каком?
Филип решился.
— Судя по всему, двух твоих студентов кто-то заблаговременно просветил насчет того, что я — социалист. Мне за столом предназначалась роль мишени для наскоков. Так вот, меня почему-то не покидало тягостное ощущение, что просветил их ты. Было это?
— Нет, бог с тобой!
— Они потом показывали мне твои письма с прозрачными намеками.
— Не верю.
— Ладно, тогда вопрос исчерпан.
— А как их фамилии? — в страхе спросил Пембертон, ища спасения в подробностях, которые его друг наверняка не мог помнить.
— Слушай, — сказал Филип, — ты был тогда в другом лагере, и только. Ты забыл, как было дело. Тебе вообще свойственно вычеркивать события из памяти. Когда ты предложил мне приехать читать лекции, ты находился в незавидном положении — ты сменил подданство и вполне мог ждать, что Маккарти объявит тебя коммунистом. Так? Тебе необходимо было сунуть ему кость в зубы, заткнуть ему чем-то пасть, и ты вызвал меня. Так или нет? Тем более что я не американский гражданин, и для меня это было не опасно. Интересно только, как ты до этого додумался. — Последовало молчание. — Из страха, что ли?
— Я просто спросил у студентов, кого они предпочли бы получить в лекторы, больше ничего, — упрямо уходил в кусты Пембертон.
Филип сделал несколько широких мазков и отложил в сторону недоеденный гренок.
— А может быть, ты и прав, — сказал Пембертон.
— Эх, друг ты. мой, страх — это и ежу понятно, — сказал Филипп. — Но нельзя же просто так взять и заявить, что я, может быть, и прав. Мог бы, знаешь ли, постоять за себя. В других случаях тебя этому учить не приходится.
Пембертон, сдерживая бешенство, заходил по оранжерее.