Из современной английской новеллы
Шрифт:
— И гетры ваши, и голубь, и конь, и эта грязь.
— Ах да, здесь действительно грязно. — Он направил фонарик, который держал в руке, себе на ноги, хотя собственные ноги и не представляли для него особого интереса. — Хотелось бы, понимаете, чтобы жизнеописание получилось достойное Буцефала. — Свет фонарика скользнул по левой руке Риджуэй. — Вы разве не замужем? Впрочем, наверное, у вас кто-то есть в Америке.
— Увы, я развожусь.
— Что ж, и правильно делаете, смею полагать. Но что причиной?
— Он банкир, а я по молодости лет слишком поздно поняла, что такой род занятий и я — несовместимы. — Она умолкла.
— И как же
— Какая разница? Неужели вам будет не скучно слушать?
— Нет.
— Он слишком смутно представлял себе, что происходит в мире. И следствия, и уж подавно — причины. Да и о себе имел неверное представление.
— Не мог оставить по себе след, мгновенно приняв правильное решение, этого не хватало?
— Как-то весной мы отдыхали в Вест-Индии и купили у местного молодого художника превосходный пейзаж. Я, во всяком случае, была в восторге. А муж спросил, нельзя ли изобразить на этом же полотне банк. Художник смерил его взглядом и за пять минут изобразил. Ему нужны были деньги.
— Я, возможно, ошибаюсь, но мне кажется, ваше поколение и ваша страна наиболее полно и непосредственно выражают себя в поступках, — сказал епископ. — Как другие эпохи и другие страны — в ваянии или литературе. Это еще вопрос… Постойте, наконец-то меня осенило: разумеется, голубь не того пола. Это еще вопрос, случалось ли нам видеть у какого-либо народа по-настоящему яркое выражение его национального духа иначе как в… — Риджуэй ожидала, что он скажет "в религии" — …в искусстве. В поступках по крайней мере — едва ли. В религии все смешалось из-за расколов и вопроса о преуспеянии. Вы, конечно, слышали о сектах девятнадцатого века, у которых преуспеяние почиталось божьим даром, и не преуспеть было для сектанта позором. Ну и жаль еще, что люди почти разучились молиться наедине.
В конюшне раздался бой часов. Епископ сказал, размышляя вслух: — Голубка нужна, голубка — как та, что умерла.
— Вы тоскуете по жене?
— Да.
— А я, признаться, вовсе не тоскую по мужу.
— Чем же он был плох, на ваш взгляд?
— Скучный человек.
Епископ помялся.
— Я не люблю об этом рассказывать, но у меня был брат, и он погиб, потому что любил рисковать, — так вот мне кажется, он рисковал жизнью, борясь со скукой.
— Сколько ему было лет?
— Семнадцать.
— Не рановато ли он начал скучать?
— Вовсе нет, напротив, с годами все становится увлекательней. Возьмите хотя бы случай с этим конем и этим голубем. Я думаю, если бы у брата хватило терпения подождать, ему со временем стало бы интереснее жить. Видите ли, в то время, когда случилось несчастье, он больше не мог мириться с природой собственного мышления, ибо мыслил плоско, шаблонно. С годами он научился бы думать иначе.
— Вы считаете, что самоубийство смертный грех?
— Не стоит об этом, хорошо? Вы не замерзли? Ах, но как же я рад, что нас осенила мысль о голубке.
— Как вы раздариваете свои удачные мысли. Это вас она осенила.
— Скажите пожалуйста! А у вас зоркий глаз. Надо, пожалуй, смахнуть пыль с гетр.
— Он для того рисковал жизнью, чтобы вернуть себе остроту ощущений?
— Я был тогда молод, но думаю, да — надеялся вновь почувствовать вкус к жизни, рискуя ею. Он играл в так называемую русскую рулетку, то есть перебегал через улицу прямо под колесами летящей
— Может быть, лучше спросить — когда решила выйти замуж?
— Разумеется, незавидная доля — иметь дело с такими людьми, как ваш муж, для которых твое отступление — не признание собственной несостоятельности, а тактический маневр. Я говорю сейчас не о вашей натуре, а о положении, в котором вы оказались. Интересно, удастся ли мне достойно написать биографию благородного коня? Вообще говоря, это возможно. Вспомним Джорджа Стабса — разве его анатомическим рисункам с изображением сов и так далее не присуще благородство?
— Но от вас ждут не этого.
— Вот потому это тоже будет бунт, хоть и на скромный манер. Нельзя же нам с вами вечно сидеть в знак протеста на Трафальгарской площади.
Епископ потрепал жеребца по холке, огладил ему ребра, и они двинулись к дому.
— Весь лоск потерял, — сказал епископ о коне, — и глаза потухли. — У самого епископа от обуревающих его идей глаза возбужденно поблескивали в свете, который падал из окна конюшни. — Жаль, что вы не хотите гулять у нас с собаками, а впрочем, я понимаю, что вы не со всяким человеком готовы водить знакомство. — Спохватясь, что сказал чепуху, он поднял девушку на руки и понес через грязь. — На всякий случай, чтобы не запачкался ваш наряд, — сказал он.
— Какое слово хорошее, — сказала она. — Это я только сегодня, а так сто лет не ношу ничего, кроме джинсов.
— Джинсы мне тоже нравятся.
— Гетры язычников, — сказала Риджуэй.
— Во всяком случае, для Трафальгарской площади они хороши. Так же, впрочем, как для пикников, занятий живописью и чистки конюшен.
— Вот вы говорили, что бунт иногда может быть оправдан. А можно ли когда бы то ни было найти оправдание войне?
— А вы как считаете? — сказал епископ, он все еще нес ее на руках, спотыкаясь о булыжники, видно было, как жадно он ждет от нее ответа.
— Такой, как война против нацизма, по-моему, можно. А крестовым походам, думаю, — нет.
— И я так думаю. Вот когда речь идет о независимости Индии или об Ольстере — тогда это трудный вопрос. Не зариться бы людям на чужое, вот с чего надо начать.
Через неделю голубя заменили приветливой голубкой. Жеребец прекратил голодовку и блестяще выступил на скачках. В популярных газетах с неодобрением писали о епископах, которые держат скаковых лошадей, тем более таких, которые побеждают на скачках. В серьезной газетной хронике коротко сообщалось, что епископ отдал свой выигрыш в пользу Черной Африки. Епископ все-таки написал о своем коне, и написал замечательно. Риджуэй ненадолго попала в тюрьму за участие в новой, но уже более бурной демонстрации в защиту Родезии, — перед этим она узнала от соседки по сидячей демонстрации, немолодой либералки из Родезии, как у них в стране расправляются с черными диссидентами: нескольких нашли мертвыми в полутораметровой камере, где их несколько дней продержали без воды. На потолке камеры отпечатались их следы — очевидно, так велика была у узников потребность ходить, хоть где-нибудь. Один из заключенных, обмакнув палец в грязь, вывел на стене неровными печатными буквами: "ПРИВЕТ НА ВОЛЮ". Надпись сделал человек, которого либералка, после того как сама освоила сечуану, научила писать по-английски.