Из современной английской новеллы
Шрифт:
— Уф! Гуляю по случаю приезда. — Рядом с ним стоял стакан — виски? коньяк? Сам взял, не спрашиваясь.
Рюкзак и обшарпанный чемоданчик с ручкой, обмотанной шпагатом, до сих пор стояли нераспакованными у него в комнате. Это было все, с чем он приехал, и, когда Тим по пути из уборной заглянул к нему, их вид вызвал в нем глухое раздражение, как теперь — вид клумбы перед верандой, где его жена всего за два-три дня до отъезда посадила цветы и где, душа их, уже вымахали по пояс прожорливые сорняки.
— Хочешь, дам тебе что-нибудь почитать?
— Нет, пожалуй. — Майкл в отличие от брата мог проводить часы за часами,
— Вот "Таймс" пришла авиапочтой, за пятницу.
— Нет уж, избавь, ради бога!
Тим возвратился с работы в восьмом часу, а Майкл все еще праздно валялся на шезлонге, подставив теперь вечернему солнцу запрокинутое лицо. Стакан, явно не единожды осушенный за эти часы, покоился у него на животе, и Майкл поддерживал его обеими руками. Рядом с загорелым лицом брата щеки Тима казались серыми, как олово.
— Усталый вид у тебя.
— Я и правда устал. Такая всегда уйма дел. Кровопийцы какие-то, а не люди, притом учтивейшие кровопийцы. — Тим вздохнул. — Имаи-сан! — позвал он прислугу из задних комнат. — Имаи-сан!
Он велел ей подать джина с тоником, но, когда она вошла снова, увидел, что она принесла то, что он обычно пил по вечерам, — сухой мартини. Он прикрикнул на нее, презирая себя за это, и она вся сжалась, точь-в-точь как его дворняжка Триция, когда на нее замахнешься газетой. На ее широких, туго обтянутых кожей скулах зарделись пятна; забрав у него стакан, она поспешно засеменила прочь.
Тим прислонился спиной к пыльной стене и закрыв глаза.
— Зря я так накричал на нее, — сказал он с раскаянием.
— Слишком уж ты много взваливаешь на себя. Обычная твоя беда. Взваливаешь на себя слишком много, так что неизбежно нет-нет, да на чем-то и сорвешься. Старайся не делать сразу столько для стольких людей сразу. Ты устаешь, и порой творишь свои добрые дела не слишком, что ли, доброжелательно, и получается, что лучше уж ты вообще не брался творить добрые дела.
Тим знал, что брат говорит правду. Он вздохнул, выпрямился — на плече пиджака осталось пятно охряной пыли от стены — и сказал:
— Будешь дальше здесь сидеть или, хочешь, съездим со мной к ветеринару?
— К ветеринару?
— Мне надо забрать Трицию, суку нашу, дворнягу. Ей сделали операцию.
— Отчего не съездить.
В похожем на танк кадиллаке Майкл спросил:
— А что с ней случилось, с вашей сукой?
— Так, ничего страшного. Решили выхолостить.
— Нет! Не может быть! Как ты мог?
— Это совсем легкая операция.
— Да, но какая жестокость. Так… так противоестественно.
— Она уж два раза приносила щенят. Ты просто не представляешь себе, сколько с нею возни, когда начинается течка. Нет такого приблудного кобеля по соседству, чтобы не изловчился проникнуть в наш сад.
— Да, но вообще учинять такое над животным — по-моему, это ужасно.
Тим едва было не напомнил брату, как он сам упорно противился тому, чтобы жена завела еще хотя бы одного "пащенка", но смолчал. Майкл держал одно время датского дога, теперь его уже не было в живых, и любил говорить: "Я предпочитаю людям собак, Цезарь — людей собакам. Так что мы с ним ладим как нельзя лучше".
Когда ветеринар в долгополом, чуть не до пят, белом халате, покрытом ржавыми пятнами, удалился по длинному узкому коридору, Тиму почудилось, будто где-то внутри его черепа, в самой его сердцевине,
Поджав хвост, припадая всем телом к полу, дворняга Триция боязливо подобралась к хозяину. Майкл протянул вниз узкую руку, сука повернула морду, чтобы обнюхать ее, и застучала несуразно длинным хвостом по половицам, так что в столбе солнечного света взвихрились пылинки.
В машине Майкл взял ее к себе на колени и осмотрел то место, где свалявшуюся шерсть выбрили, чтобы сделать обезболивающий укол. Когда его пальцы принялись ощупывать ее, она тихонько взвизгнула, то ли от боли, то ли от удовольствия, возможно даже, и от того, и от другого разом. Он прижался щекой к ее морде, и длинный, упругий, точно резина, язык развернулся и лизнул его по носу и по губам.
— Напрасно ты позволяешь такое. В Японии от собак каких только паразитов не подцепишь.
— Тим! А ведь ты ревнуешь, ей-богу!
Тим пренебрежительно фыркнул, но Майкл не ошибся. Тим никогда сам не сажал собаку себе на колени, не давал ей лизать лицо или хотя бы руки, бранился, если это делали дети. И при виде того, как все это допускает Майкл, ему хотелось крикнуть: "Это моя собака! Спусти ее с колен! Не давай себя лизать! Это мое!"
Когда они ехали домой в наступающих сумерках, Майкл выглянул в окошко, на сей раз открытое, хоть воздух, который врывался в него, по-прежнему нес с собой пыль и обжигал лицо, и опять воскликнул с недоумением:
— Нет, все же какие они женоподобные! — Его руки почесывали дворнягу за ушами, и она сидела у него на коленях, зачарованно уставясь в одну точку бусинками глаз. Майкл обернулся к брату, чей светло-серый мохеровый пиджак все явственней темнел под мышками от пота, и попросил: — Расскажи мне, что с Рози.
— По-видимому, она умирает.
До сих пор это ни разу не осмелился сказать никто, даже неулыбчивый врач-американец из миссионерской больницы, который первым поставил диагноз "лейкемия", даже Лора в самые тяжелые и мучительные минуты, даже он сам, когда оставался наедине с собой. Но это была правда, и оттого, что Майкл не устрашился вырвать у него эту правду и выслушать ее, Тиму было почему-то совсем не так нестерпимо, как в тот раз, когда пожилая сестра-миссионерка рассказывала, что один ее маленький больной, страдавший тем же страшным недугом, выздоровел — да-да, полностью исцелился, или когда сам врач говорил, какие чудодейственные средства от болезней, которые принято считать неизлечимыми, буквально каждый день открывает медицина.
Лицо Тима вновь приняло оловянно-серый оттенок, лишь под глазами обозначились синяки.
— Да, по-видимому, вот так, — сказал он.
— Бедный Тим. Бедная маленькая Рози.
Узкая рука с желтыми от табака пальцами все так же поглаживала собаку за ушами, все так же хлестал сбоку в лицо обжигающий, насыщенный пылью воздух, и Тимом в какую-то минуту вдруг овладело тупое спокойствие, словно разом схлынули воды и из-под них обнажилась сплошная непролазная слякоть. Он глотнул, дернув кадыком, торчащим над запонкой воротника, которая, как шип, врезалась ему в горло (Майкл однажды заметил с беззлобной усмешкой: "В Англии, поди, мало кто, кроме тебя, до сих пор ходит в рубашках с пристежным воротником"), и единым духом выпалил: