Из воспоминаний
Шрифт:
Мой клиент был богатый подрядчик Трифонов. За какую-то провинность он был судом присужден к аресту при полиции. Сидеть ему не хотелось. Он придумал посадить вместо себя своего приказчика, что и было исполнено при содействии полицейского пристава Рихтера (в Риге эта должность называлась иначе). Дело как-то раскрылось. Конечно, всё это не было правомерно, тем более, что Рихтер за это от Трифонова какую-то мзду получил. Подробностей теперь я уже не помню. Но кто и в чем был тут виноват "по закону"? Это было сложнее. Если Рихтер получил за это противозаконное действие взятку, это было должностным преступлением. За это он и был предан суду, по занимаемой им должности, т. е. суду Судебной Палаты. Но как быть с Трифоновым? В чем его преступление? За простую дачу взяток закон не карает, как за участие частного лица в должностном преступлении. Сенат это давно разъяснил по знаменитому делу Вальяно о Таганрогской таможне. На этом стояла вся наша практика. И действительно, как бы могло существовать российское государство и содержаться полиция, если
По этой статье привлечен был и Трифонов. Всё толстое дело в нескольких томах было посвящено не столько ему, сколько Рихтеру. Он энергично себя защищал тем, будто сам был обманут; замена одного арестанта другим совершилась при нем, но так, что он про это не знал. К нему будто бы пришел для отсидки Трифонов со своим приказчиком, чтобы дать ему последние распоряжения; Трифонов расписался, где нужно, а затем Рихтер велел полицейским отвести его в арестное помещение, указав на него им глазами. Тут произошла подмена одного человека другим; арестованным оказался не Трифонов, а приказчик. Такие "добровольные" заместительства были обычны у каторжан на этапах. Это и была позиция защитника Рихтера П. Г. Миронова. Я видел, что она не мешает той защите Трифонова, которую рекомендовал мне Плевако; раз Рихтер был не виноват, то Трифонов и подавно. Он только должен будет отбыть то свое наказание, которого неправильно избежал. Необходимость в защите Трифонова начиналась с тех пор, как Рихтер был признан виновным; тогда Трифонов должен был доказать, что подлога в бумагах ему, Трифонову, не было нужно, что он к этому Рихтера не склонял: что если в бумагах и был сделан подлог, то не по подстрекательству Трифонова, а для Рихтера самого, чтобы скрыть "подмен лиц". Я решил не осложнять своего положения вмешательством в спор Миронова с прокурором о Рихтере. Миронов строил защиту свою, как опытный адвокат. Он понимал, что если показания свидетелей, очевидцев той сценки, которую разыграли тогда в полицейском участке, не оставляют сомнений, что Рихтер был в курсе всего, то для апелляционной инстанции будет важно не столько то, что они показали, сколько то, как это будет в конце концов в {289} протоколе изложено. Отсюда утомительный, но очень искусный допрос, в котором шаг за шагом Миронов своего добивался. После того, как Миронов кончал свой допрос, председатель обращался ко мне, как защитнику Трифонова. Я неизменно отвечал, что не имею вопросов. После нескольких подобных ответов председатель совсем перестал ко мне обращаться, как будто в деле я не участвовал. Председательствовал старший председатель Петербургской Судебной Палаты Влезков; обо мне ни он, ни другие члены Палаты, конечно, до тех пор ничего не слыхали. Но секретарем присутствия оказался случайно мой старый и добрый приятель M. M. Духовской, которого я знал с ранних, студенческих лет; он был сыном профессора уголовного права M. В. Духовского. Он мне передал, что в совещательной комнате судьи не понимали моего поведения, но он, Духовской, их предупредил, чтобы они дождались конца; я не такой человек, чтобы делать что-либо без основания. Но удивлены были не только судьи и публика, но больше всего сам подзащитный, человек малокультурный; он решил, что я вообще защищать не умею или его предаю. Миронов с своей настойчивостью совсем меня заслонил. Дело продолжалось несколько дней.
Как потом я узнал, Трифонов успел написать Плевако письмо, в котором жаловался на мое поведение. Я играл на процессе такую второстепенную роль, что когда начались судебные прения, был уверен, что мне будет предоставлено слово после Миронова. К моему изумлению, первое слово было предоставлено "защитнику Трифонова". Я сначала ушам своим не поверил и переспросил: защитнику Трифонова или Рихтера? На утвердительный ответ председателя, я свою речь начал напоминанием, что не отнимал у них много времени во время судебного следствия. Это потому, что вопрос, которым суд до сих пор занимался, моего подзащитного совсем не касался. И затем я подробно {290} анализировал ст. 382 и доказывал, что по ней Трифонова осудить невозможно. Но это специально юридический вопрос, в который я сейчас не вхожу. Когда после меня говорить стал Миронов, то в благодарность за то, что я ему не мешал и положение Рихтера не отягчил, он с большой похвалой отозвался о выступлении "своего молодого товарища по защите", заявив, что, конечно, о виновности Трифонова не может быть речи. Он защищал только Рихтера, всё преступное деяние которого, по его ироническому выражению, состояло в "движении глаз справа налево".
Потом уже наедине он говорил мне комплименты и расспрашивал, откуда я вдруг появился. Контраст между моей обстоятельной речью и пассивностью во время судебного следствия пошел мне на пользу. Я стал "героем" этого дня. Духовской мне сообщил, что Влезков в совещательной комнате обо мне отозвался: "Он далеко пойдет". Когда же Трифонов был оправдан, а Рихтер осужден на 2 или 3 года, восторгу и благодарности Трифонова не было предела. Он послал телеграмму Плевако благодарить за выбор им меня, упрашивал меня принять от него дополнительный "гонорар" помимо того, что было им самому Плевако заплачено и, в конце концов, со своими приятелями целый вечер и ночь возил меня по ночным кабакам города Риги.
У
Но у меня не было ни приговора Палаты, ни протеста прокурора; у Трифонова их не было тоже. Приехав в Петербург накануне, я пошел к Миронову, чтобы их прочесть. Оказалось, что Миронов более не защищает. Рихтер, вместо него, пригласил Карабчевского. Я с Карабчевским не был знаком, но Миронов ему позвонил и устроил свидание с ним; он меня предупредил, что у Карабчевского есть привычка всё сваливать на других подсудимых, что поэтому с ним дело пойдет не так, как у нас было в Риге.
Карабчевский дал мне прочесть нужные мне документы, но на прощание, как бы в подтверждение того, что мне о нем сказал Миронов, предупредил, что в Риге я сделал чудо, что он не понимает, как мне удалось главного виновного, который всё это дело устроил, изобразить невиновным? Когда в назначенный день я явился в Сенат, первое лицо, которое я там увидал, был Рихтер. Он ко мне подошел, сказал, что когда меня приглашал, то не знал, что прокурором был подан протест, что мой отказ он вполне понимает и просит меня только его не топить. Я напомнил ему мою защиту в Палате и сказал, что, конечно, не буду сам на него нападать, но если его защитник будет валить всё на Трифонова, то мне придется поневоле от таких нападок его защищать. Карабчевский получил первое слово и всю речь построил на обвинении Трифонова. Он де один во всем виноват, один ускользнул от назначенного ему судом наказания и вдруг оказывается ни в чем не виноватым, а виноват один Рихтер. Это было явной несправедливостью. Опираясь на свидетельские показания, он доказывал, что Рихтер был жестоко обманут, а {292} Трифонов только пошел по пути Адама и Евы, которые свою вину на других перекладывали: виноват не я, а Ева, виновата не я, а змей.
Речь его произвела впечатление и я не мог оставить Сенат под впечатлением, будто я с ним соглашаюсь в изображении дела, по которому всевластный Рихтер, который простым "мановением бровей совершает подлоги", оказался слепым орудием в руках подрядчика. Но такое изображение меня не касается: я ставлю Трифонова под защиту закона и практики, которые карают тех, кто взятки берет, а не тех, кто приучен жизнью чиновнику иногда давать благодарность. И я доказывал, как и раньше, что к подлогу - Трифонов никого не склонял. Подмена же лиц не есть составление подложного документа.
В результате протест Прокурора против Трифонова был оставлен без последствий, а Рихтеру почему-то прибавили наказания. В этот день Миронов кормил меня обедом в Земледельческом клубе и торжествовал над неудачей Карабческого.
Так я выходил в "люди": это время, когда от меня ничего не ждали, вспоминать гораздо приятнее, чем то, когда мне уже предшествовала репутация, когда газетные репортеры считали своим долгом обо мне говорить, если я в деле участвовал. Это приятное ощущение новичка сродни изречению Помпея, что у восходящего солнца больше поклонников, чем у заходящего. Такого сознания искусственно в себе не создашь. Оно к тому же не долговечно и быстро проходит, как всякая молодость.
Количество практики, конечно, отразилось тоже на заработке, и я по этому поводу припоминаю одну свою особенность в этом вопросе. Мои детские воспоминания о том, как отец, опытный врач и профессор, мало зарабатывал сравнительно с таким молодым и неопытным адвокатом, как я, меня заставляли конфузиться. В процессах "гражданских" гонорар указывался законом и обычаем и исчислялся сообразно с ценой {293} спорного дела, словом была исходная точка для его назначения. Этого нет в уголовных делах, и потому здесь может царить произвол. И сравнивая мой гонорар с заработком моего отца, я думал всегда, что адвокаты требуют и получают гонорары несоразмерные с понесенными трудами. Я всегда боялся спросить слишком много.
Мой язык не поворачивался на крупную сумму. Меня не удовлетворяла шутка Плевако, что богатый уголовный клиент платит не за себя одного, а за тех, кого его адвокат защищает бесплатно. От этого моего понимания выходили курьезы. Однажды пришел за защитой ко мне некий инженер Александров, который в чем-то обвинялся при постройке плотины. Дело было интересное, хотя несколько сложное. Я согласился дело его принять, и на вопрос о гонораре, назначил кажется 500 рублей, достаточный гонорар по моему рангу помощника. Он сказал, что подумает и даст мне ответ. Ответа не было, я думал, что гонорар ему показался слишком высок, но потом узнал, что его защищал Малянтович, получив за защиту 5000 рублей. Оказалось, что Александров ко мне не вернулся, так как назначенный мной гонорар ему показал, что я защитник более низкого сорта, чем он полагал. В начале над этим только смеялись.