Из жизни идей
Шрифт:
И теперь, впрочем, – мы ведем свой рассказ с начала шестидесятых годов – признаки были довольно тревожные. Италийская земля туго награждала за потраченный на нее труд; недороды сделались периодическим явлением. Они повели, как это бывает всегда, к оскудению деревни; обнищалые крестьяне стекались в город Рим. Там они представляли из себя силу: не обладая даже ничем другим, римский гражданин сохранял за собою одно сокровище, из-за которого пред ним должны были заискивать сильные того времени – свое право голоса. Только такой кандидат мог рассчитывать на успех, который сумел заручиться поддержкой этого голодного и полунагого крестьянина-пролетария. И действительно, он не замедлил постоять за себя: "помощь голодающим" явилась быстро и внушительно, в виде так называемых хлебных законов. Эти хлебные законы обязывали годичных магистратов производить в хлебородных провинциях – Сардинии, Сицилии, Африке – закупки на казенный счет хлеба для продажи по дешевой цене, а то и для даровой раздачи обедневшим римским гражданам. Но эти законы было легче издать, чем исполнить. Как свезти закупленный хлеб в Рим, когда моря
Слово было сдержано: хлеб разом подешевел. Рим свободнее вздохнул; можно было пока не думать о пророчестве Сивиллы. Одно было тревожно во всем этом деле – само условие оказанной Помпеем помощи, данные ему сверхзаконные, исключительные полномочия. Благодаря им в близкой перспективе показался призрак единовластия; а этот призрак, подобно всему, что происходило и подготовлялось в жуткую эпоху пятидесятых годов, был на руку Сивилле.
IV. Сивилла жила (или предполагалась жившей) в те времена, когда не было другой формы правления, кроме царской; неудивительно поэтому, что у нее царь как представитель общины встречался нередко. На первый взгляд могло бы показаться, что это одно должно было повредить ей как первой пророчице судеб республиканского Рима; на деле же неудобства были гораздо меньшие. Обычные прорицания Сивиллы касались умилостивлений, очищений и т. д. и требовали, таким образом, от царя исполнения чисто религиозных обрядов; а для такого рода дел у римлян во все времена был свой "царь" – почтенный, но совершенно устраненный от политики rex sacrificulus. Имя было сохранено, сущность изменена; таков был благочестивый обман, совершенный римским народом по отношению к своим богам, – в ожидании того времени, когда Август пустил в ход ту же хитрость против самого римского народа.
Наличность этого поминального "царя" позволяла римлянам в обыкновенное время приводить в исполнение указания Сивиллы безо всякой опасности для республиканского строя государства; но ее предсказание о конце мира было таково, что это предохранительное средство оказалось недостаточным. Светопреставлению должны были предшествовать не одни только грозные знамения, ниспосланные богами, но и тяжелые, кровопролитные войны; пророчица видела свой народ в борьбе с разрушительным натиском вражеской рати, видела, как он, то побеждая, то отступая, отбивался от варваров, – и везде царь побеждал, царь отступал, царь собирал вокруг себя своих верных воинов, чтобы отсрочить до последней возможности печальное решение рока. Что было делать с этим предсказанием? Было более чем ясно, что оно было совершенно неприменимо к невоинственному и бессильному царю-жрецу, поставленному предками, чтобы отвести глаза богам; нет, тот царь, о котором говорила Сивилла, был настоящим царем, вождем и властителем своего народа. Оставалось одно: скрывать от граждан антиреспубликанский образ мыслей Сивиллы. Его и скрывали; к счастью, заседания коллегии квиндецимвиров были и без того закрытыми. Но правда, как это и естественно, то и дело просачивалась через искусственную плотину тайны. Итак, кончине мира должно предшествовать разрушение республиканского строя; Рим подпадет сначала власти царя, а затем, под его предводительством, пойдет навстречу войнам и ужасам последних дней; отныне у людей той эпохи имеется в более или менее близкой перспективе не одно только светопреставление, но, как подготовление к нему, и своего рода "появление антихриста".
Кто же им будет?
Понятно, что этот вопрос многих волновал; понятно также, что он должен был возбуждать очень противоречивые чувства. Большинство римлян содрогалось при одном звуке имени rex, причем наследственная политическая антипатия в нашу эпоху, вероятно, была приправлена и большей или меньшей примесью суеверного страха. Но не забудем, что эта эпоха была в то же время и просветительной эпохой в римской истории; я уже сказал, что многие из образованных людей были склонны смеяться втихомолку надо всеми вообще предсказаниями, не исключая и книги судеб Римского государства. Быть ли, или не быть светопреставлению – это вопрос, решение которого можно было предоставить будущему; а вот вопрос о царской власти – это дело другое. Пускай народ узнает, что царь намечен роком; это скорее заставит его примириться с фактом, когда он совершится. Можно быть очень просвещенным человеком и все-таки ради высших соображений охотно играть на суеверной струнке народной души: это проявление политической мудрости было известно древним римлянам так же хорошо, как
Первым замечтался Помпей. Он был уже облечен сверхзаконными полномочиями; усмиренный Восток, повергнув свои сокровища к его ногам, уже встречал его как царя над царями; в его руках была очень внушительная военная сила, между тем как безоружный Рим не имел другого оплота, кроме чувства законности в сердцах его граждан. С трепетом ждала Италия, чем кончится борьба в душе ее могущественного военачальника; но в конце концов исход борьбы оказался благополучным… Помпей распустил свое войско и вернулся в Рим частным человеком – вернулся для того, чтобы испытать одно разочарование, одно унижение за другим. Ему не простили того, что призрак царского венца раз показался над его головой, окружая ее ярким, хотя и непродолжительным блеском.
Пришлось покорителю Востока искать союзников для того, чтобы удержать хоть некоторое значение в государстве; и тут начинается то чудесное совпадение обстоятельств, которое, разрушая плоды просветительной эпохи, открыло суеверию доступ в умы даже таких людей, которых школа Эпикура должна была, кажется, предохранить от всякого страха перед таинственными силами и сверхъестественными явлениями. Дело в том, что тот союзник, к которому поневоле должен был обратиться Помпей, был не только самым способным политиком и полководцем тогдашнего Рима – он и по своему происхождению имел все данные для того, чтобы обратить в свою пользу предсказание Сивиллы о римском царе. Юлий Цезарь вел свой род от древних троянских царей, потомков Ила, основателя Илиона; эта генеалогия, будучи много древнее самого Цезаря, возбуждала в те времена так же мало сомнений, как и этимология, на которую она отчасти опиралась; Ilus – lulus – Julius; от Ила происходил Эней, отец Аскания-Иула, от Иула – Юлии Цезари. Мы видели, что вера в троянское происхождение Рима была естественным последствием переселения троянской Сивиллы в Рим; но в таком случае было ясно, что благословение Сивиллы могло быть дано только Энею, перешедшему из Трои в Италию и перенесшему туда троянских богов; а если так, то оно по наследству перешло к его потокам, к Юлиям. Если по слову Сивиллы Рим должен был иметь царя, то кто был к этому сану более приспособлен, чем муж из крови Иула, потомок Ромула, основателя царственного города, столицы мира?
Цезарь предоставил народной молве совершать свою тихую и верную работу, а сам стал заботиться о том, чтобы в решающий момент в его руках была достаточная фактическая сила. С этой целью он отправился воевать в Галлию; но война затягивалась, срок управления этой провинцией близился к концу, надо было добиться продолжения власти, а с этой целью расположить в свою пользу как можно более влиятельных лиц. И вот он для переговоров приглашает в Луку всех своих приверженцев; их оказалось столько, что друзья республики ужаснулись. Их голос слышится в предостережении, которое вещатели в эту самую минуту сочли полезным дать растерявшейся римской знати по поводу одного из многочисленных знамений, кем-то где-то усмотренного. "Есть опасность, – говорили они, – что благодаря раздорам среди знати руководители государства поплатятся жизнью, что вследствие этого экономические и военные силы государства достанутся во власть одного человека, а затем последует… deminutio". Это последнее слово не одних нас озадачивает; древние часто пользовались скромными, мягкими словами для обозначения страшного предмета. В данном случае вещатели избрали слово, означавшее "убыль, утрата, уменьшение", но разумели, по-видимому, "конец".
В первый раз предмет всеобщей боязни получил такое ясное, можно сказать, официальное наименование. Цицерон, которому осложнения государственных дел не давали высказывать свое мнение вполне открыто, ухватился, однако, за эту часть предсказания вещателей, призывая сенатскую партию к единению и согласию. "Пусть эта взаимная вражда, – говорит он в своей речи "Об ответе вещателей", – исчезнет из нашего государства; тогда исчезнут и все эти страхи, которыми нас пугают. Тогда этот змей, который то скрывается здесь, то, взвившись, бросается туда, разбитый и раздавленный, погибнет…" Что это за змей? – Увидим.
Напрасны были и предостережения вещателей, и красноречивые призывы оратора; события шли своим путем, медленно, но неумолимо. Через несколько лет вся Галлия была у ног Цезаря, а с нею ему досталась и громадная денежная и военная сила; вскоре затем его легионы перешли через Рубикон, и поля Фессалии, Африки, Испании покрылись костьми защитников Римской республики. Цезарь стал консулом, стал диктатором: он фактически имел в своих руках всю силу царской власти; недоставало только ее имени и внешних признаков.
С давних пор стремился он и к ним. Более двадцати лет назад развивал он народу по поводу смерти одной родственницы происхождение своего рода от древних троянских царей; основываясь на нем, он ходил подчас, из уважения к старине, в красных башмаках, каковая обувь считалась царской. После его победы над врагами его статуя была поставлена на Капитолии рядом со статуями царей. Так-то он мало-помалу приучал своих сограждан к той роли, которую он рассчитывал играть среди них; но они туго поддавались этой науке, и когда консул Антоний в 44 г. в праздник Луперкалий осмелился, якобы от имени народа, предложить Цезарю царский венец, народ встретил это предложение ропотом и стонами, и лишь торжественный отказ чествуемого вернул ему его прежнее благодушное настроение. Тогда решились испытать крайнее средство: уговорили квиндецимвиров обнародовать предсказание Сивиллы – конечно, в возможно благонамеренной форме, безо всякого намека на предстоящую после избрания царя deminutio. "Рим нуждается в царе для того, чтобы восторжествовать над своим главным, вековым врагом – парфянами" – вот форма, в которой слово Сивиллы могло быть пущено в оборот безо всяких вредных последствий.