Из жизни идей
Шрифт:
На первом плане стоит и тут религия, в которой сохранилась память о каком-то земном рае – "Елисейских полях", или "островах Блаженных", находящихся где-то далеко, за океаном. О первых повествует Гомер:
Ты ж, Менелай, не умрешь: на окраине мира земного Боги тебя поселят, в Елисейской блаженной долине. Сладостно жизнь тут течет, как нигде, для людей земнородных; Не изнуряет их зной, ни порывы Борея, ни ливень, Нет: Океана там волны прохладою вечною дышат, Вечно там с шепотом нежным ласкает зефир человека.Об островах же Блаженных свидетельствует Гесиод, говоря об избранных богатырях мифических войн:
Им многославный Зевес на окраине мира земного Чудную землю назначил, вдали от обители смертных, НоСхожесть – очень естественная – этих описаний с ходячими описаниями золотого века породила мнение, что Елисейские поля (или острова Блаженных) – та же земная обитель, но не тронутая гневом Земли и первородным грехом, изгнавшим деву-Правду из среды людей. Здесь продолжается поэтому золотой век; сюда иногда Юпитер, за их заслуги, переселяет доблестных людей.
Таков первый фактор; вторым была локализация фантастических гомеровских местностей, которой деятельно занимались греческие географы. Так баснословная земля Феаков была отождествлена с Коркирой, земля циклопов – с Сицилией и т. д.; что касается реки-океана, то ее естественнее всего было признать в великом море, омывающем западные берега Европы и Африки.
Третьим фактором были рассказы путешественников о замечательном плодородии нынешних Канарских островов. Карфагеняне, гласило предание, знали их местоположение, но никого к ним не допускали – во-первых, из боязни, как бы весь их народ туда не переселился, а во-вторых, чтоб иметь убежище на случай, если бы их владычеству наступил конец. За Канарскими островами это имя – острова Блаженных – и осталось; под этим именем они были известны древним географам.
Четвертым фактором были известия об общинах, бросавших под неотразимым натиском врага свои города и переселявшихся в другие, более благодатные края. Самым славным был подвиг граждан малоазиатской Фокеи: спасаясь от ига персов, торжественно отщепенцев из своей среды, сели на корабли; выехав в открытое море, они бросили в пучину громадную железную гирю и дали клятву, что тогда только вернутся в родную Фокею, когда эта гиря всплывет на поверхность. Затем они отправились на запад и после многих приключений основали город Массилию (ныне Марсель). Так точно и после разгрома Италии Аннибалом часть римской молодежи помышляла о переселении в другие края. Тогда Сципион воспрепятствовал осуществлению этого плана; но в эпоху террора Суллы его осуществил вождь римской эмиграции Серторий. Он основал новый Рим в Испании; но Испания, как часть Римского государства, его не удовлетворяла, и он мечтал о том, чтоб отвести колонию за океан, на острова Блаженных.
Теперь вновь настали тяжелые времена, много тяжелее тех, что были при Сулле; теперь мысль Сертория была уместнее, чем когда-либо раньше. Ее проповедником и сделался Гораций; подражая примеру старых певцов, песнями вдохновлявших своих сограждан на трудные подвиги, он всю свою поэтическую силу, весь свой молодой пыл вложил в святое – как ему казалось – дело спасения лучшей части Рима от тяготеющего над городом проклятия:
Может быть, спросите вы – сообща или лучшие люди – Чем бы на помощь прийти Риму в тот гибельный час? Лучшего нет вам совета; как некогда, молвят, фокейцы, Давши великий зарок, все уплыли на судах, Нивы оставив и храмы и хижин прохладные сени На житие кабанам, да кровожадным волкам – Так отправляться и нам, куда ноги помчат, иль куда нас Нот понесет по волнам, или же Африк лихой… Но поклянемся мы в том: лишь тогда, когда камней громады С дна на поверхность всплывут, не возбранен нам возврат…В целом ряде эффектных вариаций проводится эта мысль – навсегда безо всякой надежды на возвращение оставить обреченный на гибель город. Но куда идти?.. До сих пор поэт выражался неопределенно – "куда умчат ноги, куда понесут ветры" – желая исподволь подготовить слушателей к своему чудесному замыслу; теперь он обнаруживает свое намерение. Русский читатель без труда признает в нем популярный у нас мотив: "там за далью непогоды есть блаженная страна" – этот вечный мотив тоски и желания.
Нас кругосветный ждет океан; там прибьемся мы к нивам Благословенным, найдем пышные там острова, Где возвращает посев ежегодный без пахоты поле, И без подчистки лоза продолжает цвести, Где никогда без плодовых ветвей не бывает олива, И на родимом дичке фиг дозревает краса. Мед там течет из дупла дубового, там с горных утесов Легкий стремится поток тихо журчащей струёй…И так далее; все яснее и яснее вырисовывается перед слушателями картина золотого века. Золотой век! Да, он сужден, по вещему слову Сивиллы, тому поколению, которое вновь населит
VIII. Нашла ли пылкая проповедь поэта отголосок в сердцах его современников? У нас нет об этом никаких известий. Гораций не был единственным солдатом Брута, вернувшимся в Италию после поражения при Филиппах; не ему одному подвластная триумвирам Италия была мачехой. Но время не ждало; вскоре назрели другие вопросы, другие конфликты: сон о римской республике быстро отошел в прошлое.
Положение дел продолжало быть очень неустойчивым; триумвиры то соединялись для общих действий против Секста Помпея и его рабов-корсаров, то враждовали между собой; но во всех перипетиях этой двойной борьбы выделялась все ярче и ярче личность молодого Цезаря Октавиана. Своей умелостью, равно как и своей воздержностью и милосердием, он заставил римлян простить себе и участие в проскрипциях 43 года, и жестокое дело мести за убитого диктатора; о его планах ничего не было известно, а уж если выбирать между ним и Антонием или между ним и Секстом Помпеем, то выбор для республиканца не мог быть сомнительным. Вскоре мы видим Горация в его свите, точнее говоря, в кружке его приближенного Мецената, к которому его приобщил Виргилий. Победа над Секстом Помпеем в 35 году открыла заморскому хлебу доступ в Италию; народ вздохнул свободнее, самое тяжелое время могло считаться прожитым. Все с большей и большей любовью останавливался взор на царственном юноше, сумевшем влить новую надежду в сердца отчаявшихся римлян; быть может, обновление вселенной состоится мирным путем, без истребления рода человеческого? Быть может, молодой Цезарь окажется тем искупителем своего народа, которому суждено отвратить тяготеющую над ним гибель? Действительно, общественное мнение все более склонялось к этому взгляду на дело; когда вскоре после победы над С. Помпеем начался окончательный разлад между Цезарем и Антонием и стала угрожать опасность новой гражданской войны, чувства Горация были уже другие. Он не требует более бегства из стен обреченного города, он желает только, чтобы государственный корабль был спасен от надвигающейся грозной бури. "Недавно еще, – говорит он в своем обращении к этому кораблю с явным намеком на рассмотренный в предыдущей главе эпод, – ты внушал мне чувство беспокойного отвращения; зато теперь ты мне внушаешь одну лишь тоску, одну тяжелую заботу; о, не вверяй себя полному утесов морю!" (оды I 14). Но и это воззвание не достигло своей цели; корабль пошел навстречу грозной бури и, управляемый своим искусным кормчим, благополучно ее поборол.
В этой новой войне симпатии более чем когда-либо были на стороне Цезаря: Антоний, правитель Востока, не полагаясь на собственные силы, повел против своей родины иноземное, египетское войско. Битва была дана у Актийского мыса, украшенного храмом Аполлона. Это обстоятельство еще увеличило всеобщее упоение. Аполлон, тот самый Аполлон, которому, по прорицанию Сивиллы, следовало, как богу-покровителю последнего века, обновить вселенную – он даровал победу Цезарю! Не ясно ли было, что именно его он назначил искупителем человечества? Другим и этого было мало. Время было страстное; велики были невзгоды пережитых лет, велика и благодарность тому, кто сумел их превозмочь. Обновитель-бог, искупитель-человек… а что, если оба они были тождественны? А что, если бог Аполлон принял на себя образ человека, чтобы искупить грех и обновить мир? И вот пронесся по вселенной радостный крик о совершившемся чуде… Это началось лет 20 – 30 до Рождества Христова.
Позволю себе по этому поводу маленькое отступление. Давно был замечен разительный контраст между настроением обеих лучших эпох римской литературы – эпохи Цицерона, как ее принято называть, и века Августа. Там вольнодумство, смелая пытливость мысли, не признающей пределов себе и своей силе, все решительно делающей предметом своей работы, – здесь какое-то смиренное преклонение перед высшей волей, какая-то жажда пьедесталов и кумиров, и особенно – неслыханный дотоле в Риме, столь неприятно нас поражающий апофеоз человека. Было время, когда в происшедшей перемене винили почти исключительно честолюбие Августа и раболепие его свиты, включая туда и поэтов: он, дескать, пожелал быть царем, но видя, что это трудно, решил сделаться богом, что было гораздо легче. Ныне такое объяснение одного из интереснейших явлений всемирной истории уже невозможно; изучение надписей доказало повсеместность того упоения, результатом которого был апофеоз императора, а при слабой в сущности администрации римского государства – имевшей какой угодно характер, но только не полицейский – такая повсеместность не может быть выведена из воли правителя. Нет, правителю ничего не оставалось, как регулировать движение, которое было создано не им; создано же было оно самим народом под влиянием неслыханных бедствий и неожиданного, прямо чудесного избавления от них. Предсказание Сивиллы играет во всем этом первенствующую роль; оно с самого начала придало всему происходящему религиозный характер, оно было виною тому, что и благодарность избавителю выразилась в религиозной форме.