Из жизни идей
Шрифт:
Хор . Мы дивимся,
Как ты пришла из-за моря – и знаешь,
Как будто видела все, что здесь было.
Касс . Мне дар всевиденья дан Аполлоном.
Хор . Он благосклонен был к тебе? Любил?
Касс . Доныне стыд мне был бы в том сознаться.
Хор . Достоинство храним мы в счастье строже!
Касс . Любил… и требовал моей любви.
Хор . И ты его порывам уступила?
Касс . Дала обет, но не сдержала слова.
Хор . Уж получив сперва дар прорицанья?
Касс . Уж гибель я предсказывала Трое.
Хор . И гнев его тебя не поразил?
Касс . Ужасный гнев: никто не стал мне верить!
Родственного характера был миф, рассказываемый про самую знаменитую из Сивилл – если не считать дельфийской Пифии, которая, в сущности, была той же Сивиллой – про эрифрейскую (из гор. Erythrae в Малой Азии). Когда Аполлон требовал ее любви, она, в свою очередь, потребовала, чтоб он даровал ей столько лет жизни, сколько песчинок на эрифрейском взморье. Аполлон исполнил ее желание, но под условием, чтобы она никогда не видела более родной земли. Тогда она поселилась в италийских Кумах, граждане которых
Эта эрифрейско-куманская Сивилла представляет для нас особый интерес: благодаря ей вера в предстоящую, через определенное число лет, гибель человеческого рода была перенесена из Греции в Рим. Да, в Рим; об этом существовало особое, небезызвестное и ныне предание. К царю Тарквинию Гордому явилась однажды таинственная старуха и предложила ему купить за очень высокую цену девять книг загадочного содержания. Царь рассмеялся; тогда она бросила в горевший тут же огонь три книги из девяти и потребовала за остальные шесть ту же цену. Тот же прием она повторила еще раз; тогда озадаченный царь купил у нее последние три книги за требуемую цену и, сложив их в подземелье Капитолийской горы, назначил особых жрецов-толкователей их мудреного содержания. Таинственная старуха была именно куманская Сивилла, а купленные царем три книги – знаменитые впоследствии "Сивиллины книги". Смысл всего предания заключается, разумеется, в факте, что вещие книги Сивиллы были из Кум перенесены в Рим. Перенесены же они могли быть только вместе с культом того бога, который был залогом их достоверности, – с культом Аполлона. Таким образом религия лучезарного бога, родиной которой была давно разрушенная Троя, нашла себе наконец приют в Риме; на этом преемстве основывается, не говоря о прочем, и столь знаменательное верование: "Рим – вторая Троя".
Сивиллины книги стали скрижалями судьбы Римского государства; к ним обращались в тревожные и тяжелые минуты, чтобы узнать, какими священнодействиями можно умилостивить угрожающий Риму или уже разразившийся над ним гнев богов. Конечно, предсказания Сивиллы были даны в самой общей форме, без имен; делом жрецов было решать, какое прорицание соответствует данному случаю. Нам теперь легко смеяться над этим способом предотвращения катастроф: в Риме тоже наступила своя просветительная эпоха, когда над ним стали смеяться. Но смех-смехом, а заведенные предками обряды должны были быть исполняемы; на этот счет даже между просвещеннейшими людьми сомнений быть не могло. Тот самый вельможа, который в разговоре с Цицероном под прохладной сенью тускуланских чинар, променяв торжественную римскую тогу на удобный греческий плащ, вышучивал Сивиллу и ее причудливые пророчества, – он, как quindecimvir sacrorum, очень серьезно, развернув старинные книги, в споре со своими коллегами решал важный вопрос, сколько овец заклать Диане по поводу замеченного и доложенного арицийской бабой тревожного знамения, а именно, что сидевшая на священном дереве ворона заговорила человеческим голосом. И в этом даже не было никакого лицемерия; любовь к родному городу и его величию естественно переносилась и на его верования и все прочее. Сколько Скавров, Мессал, Пизонов, Марцеллов на этом самом стуле занималось решением тех же или таких же вопросов! Итак, квириты, смейтесь сколько угодно в Тускуле, но на Капитолии сохраняйте степенный и сосредоточенный вид.
А впрочем… пришло время, когда и в Тускуле стало не до смеха.
II. Кончина мира была предсказана Сивиллой к исходу "великого года". Срок этот был такой отдаленный, что на первых порах никто им не интересовался. Когда же, по истечении многих столетий, вопрос о нем получил научный, хронологический интерес, то оказалось, что беспокоиться о нем было уже поздно. Научный интерес… да; только наука, методы которой были пущены в ход при решении нашего вопроса, была довольно своеобразна, представляя собой странную смесь метафизики и эмпирии, мифологии и астрономии. А именно: было решено, что "великий год" равен совокупности четырех веков, золотого, серебряного, медного и железного. Ближайшей задачей было определить продолжительность такого "века"; решили, что таковым должна считаться максимальная продолжительность человеческой жизни (на это решение наводило самое значение греческого слова, соответствующего русскому "век"). Итак, спрашивалось, какова же максимальная продолжительность человеческой жизни; на основании довольно недостаточной, по-видимому, статистики ее определили в 110 лет. Таким образом, "великий год" оказался равным 440 годам; астрономы подтвердили этот результат указанием на то, что как раз в этот период времени все планеты возвращаются к своему первоначальному положению. Все это было в высшей степени утешительно. Ведь Сивилла была современницей троянской войны: ее жизнь, таким образом, совпадала с началом XII века до Р. Х.; к эпохе, о которой мы говорим, – эпохе александрийской учености, III и II векам до Р. Х., – назначенный ею 440-летний срок давно уже истек. Стало быть, волноваться было нечего.
Таким-то образом легкомысленная, жизнерадостная Греция освободилась от кошмара, которым предсказание Сивиллы ей угрожало; не так легко отнесся к этому делу Рим. Происходило это,
И действительно, с этого времени пугало светопреставления нависло над Римом. Правда, предсказания Сивиллы хранились в тайне; только коллегия 15 толкователей (квиндецимвиров) имела доступ к ним, да и то только с особого в каждом отдельном случае разрешения сената. Но этот оракул слишком близко затрагивал интересы всех, слишком сильно действовал на воображение людей, видевших тогда в окружающем их мире гораздо более загадок, чем видим их мы теперь. Товарищам ли сенаторам, жене ли, верному ли отпущеннику разболтал свою тайну неосторожный жрец-квиндецимвир, мы не знаем; знаем только, что около середины первого века до Р. Х. семя грозной идеи отделилось от произведшего его дерева и, гонимое ветром молвы, пошло летать по белу свету в поисках удобной к его восприятию почвы. Успех был обеспечен заранее; почва была восприимчива уже тогда и с каждым годом становилась восприимчивее, и наше семя не преминуло выказать ту свою замечательную всхожесть, которая не оставила его и поныне. Что же это была за почва?
III.
… Так-то с течением дней и великие стены вселенной Рухнут, и тлеющий прах их развалин наполнит пространство. Пища обменом веществ обновляет живые созданья, Пища им силу дает, их от гибели пища спасает. Тщетное рвенье! Живительный сок в ослабевшие жилы Уж не течет, уж его не вливает скупая Природа. Да, ее старость настала; Земля, утомившись родами, Лишь мелкоту создает – да, Земля, всего сущего матерь, Та, что животных пород родила исполинские туши… Как? иль ты думаешь, друг, что с поднебесья цепь золотая Всех их, одну за другой, потихоньку на землю спустила? Иль что на берег скалистый морские их вынесли волны? Нет родила их все та же Земля, что и ныне питает, Та, что и желтые нива, и сочные винные лозы Собственной силой тогда создала нам, смертным, на пользу. Их и ростим мы и холим, и что же? Весь труд свой влагая, Даром изводим волов мы, крестьянскую силу изводим, Даром наш плуг разъедает земля; уж не кормит нас поле; Меньше становится жито, растет лишь лихая работа. Чаще уж пахарь-старик, головою седою качая, Стонет, что злая година весь труд его рук погубила; Прошлые дни вспоминая, что некогда было, и ныне Что наступило, – он славит отцов благодатные годы. Стонет пред чахлой лозой виноградарь, и дни проклинает Жизни своей, и в молитве напрасной богам досаждает: "Да, – говорит, – в старину благочестия более было; Так-то на мелких наделах привольнее жили крестьяне, Нежели ныне, когда и земли, и скота стало больше".Вот – почва. Приведенные стихи принадлежат одному из самых талантливых поэтов республиканского Рима – Лукрецию; ими кончается вторая книга его замечательной поэмы "О природе". Мы видим, италийская земля истощена; надел уже не в состоянии прокормить сидящей на нем семьи; набожный виноградарь видит в повторяющихся недородах признаки гнева божия, вызванного упадком благочестия среди людей, – видно, голос Сивиллы до него еще не дошел. В лице Лукреция наука идет его поучать; скажет ли она ему слово утешения, рассеет нависшие тучи уныния, поднимет упавший дух? Нет. При миросозерцании виноградаря исход еще возможен: если боги гневаются на нас за наше нечестие – что ж, будем опять благочестивы, будем набожно обходить праздники, соблюдать посты, исправно умилостивлять Ларов фимиамом, полбою и кровью поросенка; вы увидите, все дела пойдут лучше. Но наука безжалостно отрезала этот исход. "Бедный", говорит Лукреций,
… того он не знает, что все постепенно дряхлеет, Все совершает свой путь – путь к тихой и мрачной могиле.Научный детерминизм в данном случае сходился с религиозным. Мы не можем сказать, знал ли Лукреций о предсказаниях Сивиллы, или нет: он был последователем эпикурейской философии, которая хотя и признавала богов, но не допускала никакого вмешательства с их стороны в человеческие дела, а стало быть – и предсказаний. Но важно было то, что эпикурейское учение о предстоящем разложении мироздания было подтверждено симптомами из земледельческой жизни тогдашней Италии и что оно в своем результате совершенно сходилось с пророчеством Сивиллы; отныне уже не стыдно будет поэтам, воспитанным в тех же философских традициях, как и Лукреций, но менее резким и прямолинейным, чем он, преклониться перед авторитетом мифической троянской пророчицы и сделать свою поэзию носительницей ее идей. Но это случилось много позже, и Риму было суждено испытать немало ужасов, прежде чем дело до этого дошло.