Изабелла Баварская. Приключения Лидерика. Пипин Короткий. Карл Великий. Пьер де Жиак
Шрифт:
ГЛАВА XX
Перине Леклерк выбрал как нельзя более удачное время для осуществления своего замысла — захвата Парижа: недовольство горожан достигло предела, все обвиняли коннетабля, а тот с каждым днем становился с парижанами все круче, все жестче, — жизнь людям была не в радость. Люди коннетабля не по справедливости худо обращались с горожанами; они ожесточились еще больше после поражения их военачальника — ведь он вынужден был снять осаду с Санлиса. Никто не мог выйти из города; того же, кто все-таки нарушал приказ и попадал в руки солдат, избивали или грабили. А если он жаловался коннетаблю или прево, ему отвечали: “Предположим,
“Журналь де Пари” рассказывает, что нападению подвергались даже те, кто непосредственно находился в услужении у короля. Первого мая несколько человек отправились в Булонский лес рубить деревья, — солдаты коннетабля, охранявшие Виль-Л’Эвек, напали на них, одного убили, многих ранили. Так как денег не хватало, коннетабль решил раздобыть их любыми средствами. Он покусился на церковные облачения и даже на священные сосуды Сен-Дени. Деревни были вконец опустошены — съестным припасам больше неоткуда было взяться. На крепостных валах заставляли работать несчастных ремесленников, зачастую им приходилось возиться и с военными машинами, а если они имели неосторожность требовать жалованье, то их бранили и били. Притеснение простого люда исходило от графа Арманьякского, и вечерами народ собирался на улицах столицы. Ходили самые невероятные слухи, возмущенные горожане требовали отмщения, но тут в начале какой-нибудь улицы во всю ее ширину выстраивался отряд вооруженных шпагами стражников и, пустив лошадей галопом, обрушивался на толпу, все сметая на своем пути; тоща народ собирался где-нибудь в другом месте.
Вечером 28 мая 1418 года такая толпа собралась на площади Сорбонны. Большую часть ее составляли вооруженные дубинками школяры; мясники с ножами на поясе; рабочие со своим инструментом, который в руках этих отчаявшихся людей тоже мог служить оружием. Женщины старались не отставать от мужей, подчас не без риска для себя — ведь солдаты не щадили ни женщин, ни детей, ни стариков, даже если они были беззащитны и пришли просто из любопытства.
— Вам известно, мэтр Ламбер, — говорила старая женщина, балансируя на той ноге, что была длиннее, и стараясь дотянуться до локтя мужчины, к которому она обращалась, — вам известно, для чего изъяли полотно у торговцев? Отвечайте же.
— Я полагаю, тетушка Жанна, — ответствовал тот, к кому она обращалась, продавец металлической посуды, не пропускавший ни одного из таких собраний, — я полагаю, полотно им нужно для того, если верить этому проклятому коннетаблю, чтобы делать палатки и всякие там павильоны для войска.
— А вот и ошибаетесь: они хотят зашить всех женщин в мешки и бросить в реку.
— Вот как? — сказал мэтр Ламбер, которого такая перспектива, казалось, не так уж огорчала. — Стало быть, вот как.
— Ну конечно.
— Что ж, если бы только это… — протянул какой-то буржуа.
— Так вам этого мало, мэтр Бурдишон? — негодовала наша старая знакомая тетушка Жанна.
— Арманьяки не женщин боятся, их беспокоят мужские общества, а посему всех участников подобных сборищ — к ногтю. Зато тех, кто поклялся скорее продать Париж англичанам, нежели выдать его бургундцам, пощадят.
— Интересно, а как их узнают? — вмешался продавец посуды: нетерпение, прозвучавшее в его голосе, свидетельствовало о том, что он придает большое значение этому сообщению.
— По свинцовому щиту, на одной стороне которого должен быть красный крест, а на другой — английский леопард.
— А я, — сказал, взбираясь на тумбу, какой-то школяр, — видел знамя в войсках короля Генриха Пятого Английского; его вышивали в Наварре, а там — одни только арманьяки; его должны были вывесить на городских воротах.
— Долой наваррских вышивальщиков! — выкрикнуло несколько голосов, тут же, к счастью, потухших один за другим.
А какой-то рабочий прибавил:
— Меня они заставили работать на их военной машине, она называется “гриет”. Я потребовал жалованье, тогда прево мне сказал: “У тебя что, сволочь, не найдется су, чтобы купить себе веревку и повеситься?”
— Смерть прево и коннетаблю! Да здравствуют бургундцы!
Эти возгласы тут же были подхвачены и эхом прокатились в толпе.
В то же мгновение в конце улицы сверкнули штыки — показалась группа наемных солдат-генуэзцев, находившихся на службе лично у коннетабля.
И тут разыгралась одна из тех сцен, о которых мы уже говорили; читатели, верно, составили себе о них представление, повторяться нет нужды. Мужчины, женщины, дети с криками ужаса бросились врассыпную. Отряд развернулся во всю ширину улицы и, словно ураган, который гонит осеннюю листву, смел эту вихрем закружившуюся толпу: одни были заколоты, другие раздавлены копытами лошадей; солдаты заглядывали в каждый закоулок, в каждую нишу с тем ожесточением, которое отличает людей военных, когда они имеют дело с гражданскими.
Итак, мы уже сказали, что при виде стражников все обратились в бегство — все, кроме одного молодого человека, ненароком замешавшегося в толпу. Он лишь повернулся лицом к двери, рядом с которой стоял, и. пользуясь лезвием кинжала, как рычагом, отодвинул им язычок дверного замка — дверь поддалась, молодой человек вошел в дом и затворил ее за собою. Убедившись, что шум стих и опасность миновала, он снова открыл дверь, оглядел площадь — за исключением нескольких умирающих, из груди которых рвались хрипы, на ней никого не было. Тогда он спокойно прошел на улицу Кордельеров, спустился по ней до крепостного вала Сен-Жермен и, остановившись у притулившегося здесь небольшого домика, нажал на потайную пружину — дверь отворилась.
— A-а, это ты, Перине, — сказал старик.
— Да, отец, я хотел бы поужинать у вас.
— Милости просим, сынок.
— Это еще не все, отец. Народ в Париже волнуется, ночью на улицах неспокойно. Я прошу у вас ночлега.
— Ну что ж, сынок, — отвечал старик, — твоя комната, твоя кровать всегда к твоим услугам, как и твое место у очага и за столом. Разве я когда-нибудь попрекал тебя, говорил, что ты слишком часто ими пользуешься?
— Нет, отец, — воскликнул молодой человек, бросившись на стул к обхватив руками голову, — нет, вы добры ко мне, вы любите меня.
— У меня только ты и есть, сынок, ты никогда не причинял мне горя.
— Отец, — сказал Перине, — я очень страдаю, позвольте мне не ужинать и пройти сразу в мою комнату.
— Иди, сын мой. Разве ты не у себя дома и не волен распоряжаться собой, как тебе хочется?
Перине толкнул небольшую дверь, замыкавшую три первые ступеньки лестницы, прорубленной внутри стены, и стал медленно подниматься, не оборачиваясь, чтобы не видеть отца.
Старый Леклерк вздохнул:
— Мальчик вот уже несколько дней ходит печальный.