Избранная проза и переписка
Шрифт:
И тотчас же был введен за руль, как конь под уздцы, тяжелый, сдержанно стрекочущий мотоцикл, пустивший маячное освещение на центр арены.
Мусульман уже не было. В кругу света стояли борцы со скрещенными на груди руками, в медалях с лентами через плечо. У одного борца были усы, у другого — высоко взбитые волосы, у третьего — грудь колесом.
— Который Крюков? — спрашивали в публике.
— Wo ist Liona Kriukoff, der Gymmasiast?
Услыхавши это, директор гимназии встал в алой ложе и стал искать в сумерках глазами Леню Крюкова.
— Платон
— Hir bim ich, — нахально ответил Крюков, уже надевший полумаску как следует и завязавший на затылке тесемочки. — Was wollen sie doch?
Барышня-немка из городка Мицци засмеялась и сказала:
— Oh, diese Russen.
А два борца на арене стали осторожно сходиться и скользко хлопать друг друга по мускулам при свете дрожащего мотоцикла. Третий же стал в сторону и стал рассматривать Крюкова. Из-под балюстрады, у ложи директора, вылез клоун и спросил:
«Где мой цуцак?», и жена директора увела свою дочь.
— Действительно, уходите, — сказала воспитательница нам. — Представление окончилось, тут одна гадость теперь.
— Нельзя уходить, — сказала Маша, — самое интересное начинается.
Но больше ничего интересного не было. Когда Клудский раздраженным голосом, ускоряя темп спектакля, стал предлагать любителям побороться, Платон Васильевич сам развязал ботиночные тесемочки на затылке Крюкова, спрятал маску в карман и положил руки на плечи Сережи и Жоржа.
— Сидите уж, — сказал он, — мусульмане…
И мы пошли в гимназический лагерь под руку с Машей, стараясь не отставать от возбужденных борцов-инкогнито, причем Сережа и Жорж, кудрявые близнецы, шли по бокам Крюкова, как пристяжные, картавили и кричали, что выступят завтра, а он покуривал, покрякивал и ничего не обещал наверняка.
— Крюков, почему вы не выступали? — спросила Маша, неестественно захохотав.
— Мы-то выступим, — сказал он зловеще, — мы-то поборемся. Мы-то покажем.
* * *
На следующий день спектакля не было, и несколько фургонов, уводя за собою лошадей и буйволов, отъехало, ругая Клудского, от футбольного поля и двинулось в Цвитау или Елички скоморошничать на свой страх и риск.
Основное же ядро было задержано местными властями. В цирке мгновенно проступили откровенный разлад и нищета. Наездницы и акробатки стали ходить в городок на базар и жаловались на Клудского фотографу Чапке и писчебумажнику Хинкельману, сидели на скамеечке около статуи Мадонны, посещали музей и от безразличия не снимали с себя никогда желтых кофт и серебристых юбок.
Мусульмане начали продавать земляные орешки и миндаль в жженом сахаре на переменках у ворот лагеря. На них были стеганые будничные халатики с лезущей из дыр свалявшейся ватой. Они были в кривых туфлях на каблуках, и русский язык этих восточных торговцев улучшался не по дням, а по часам.
Они канючили и зазывали у черты
— Ходи, Юра, — кричали они Коровину. — Ходи пить сливовицу. Раз выпьешь, два выпьешь — весело будет. Барашка купим, есть будем, смеяться будем. Платок на. Мне не жалко. — И один из мусульман совал Юрочке Коровину грязную зеленую тряпку с багровыми завитушками в шелухе орехов.
— Хоть бы они уехали, — говорил педагогический персонал. — Такая зараза бок о бок с гимназией.
А ночью ревели недоедающие звери, со стоном вздыхала гиена, завывал маленький черный волк…
И уже распространился слух, что один медведь убежал и живет где-то в гимназическом лагере, кажется за домом Загжевских.
— Нельзя же так, — говорила добрая Маша, — пусть нам разрешат после уроков кормить зверей, всегда можно поделиться.
Разрешили. Девочки перестали передавать мальчикам булки во время вечернего чая, котлета съедалась наполовину, у жителей деревни Кунцендорф воровали все, что забрезжило на огородах, и уносили в наволочках и мешках для сапожных щеток. Кормили зверей.
Мы ходили с Машей в цирк ежедневно, встречаемые галдежем у ворот, где шла торговля орехами.
— Давай, ходи, — кричали торговцы. — Ты — друг, я — друг. На платок, давай четыре кроны. Ну три! Ну две! Скажи маме — шубу имею. Тепло будет.
— А ну вас в болото, — говорила Маша и замахивалась на поджарого Али, который танцевал и крутился, как смерч, ударяя себя ладонью по голове вместо бубна. — Какие странные мужчины. Персы, что ли?
— Мусульман, — отвечал Али, оскаливаясь. — Моя — Али, твоя — Маша.
Мы совсем развязно входили в палатку и среди тяжелого запаха и вычесок из белых медведей совали в морды и пасти булки и котлеты. Приходил карлик Фредди в матросском костюмчике, похожий на то существо, которое изобрели до великой войны, назвали Пупсиком и лансировали на открытках и в песнях. Он льстил нам, называл «мисс» и рассказывал Маше по-английски, что родился в Петербурге и что наш царь его очень любил. Потом он жаловался нам обоим на Клудского, по-чешски, и показывал три свои шляпы: матросскую, кепку и котелок. Он хотел иметь гимназическую фуражку и, действительно, купил ее однажды у кого-то за семь крон, но в тот же вечер был пойман инспектором, заметившим казенную фуражку и папиросу на уровне роста ученика приготовительного класса.
— Кто же это курит? — крикнул инспектор. — Герасименко Михаил, вы опять?
— Was woilen sie? — спросил карлик застенчиво
— Отдать фуражку, — крикнул инспектор, опознав карлика.
— Wo haben sie dass gestohlen?
Карлику пригрозили полицией, у гимназистов была сделана молниеносная проверка фуражек, и сорока фуражек не досчитались. Но Бог с ним, с этим «делом о фуражках», карлик свою все же как-то утаил и нам с Машей ее горделиво показывал, называя офицерской, ссылаясь бесстыдно на тот же Петербург.