Избранная проза и переписка
Шрифт:
Дело спасла Маша.
— А скажите. Евгений Николаевич, — спросила она, — ведь вы были знакомы с моим дедушкой?
— Вы же его внучка, — ласково сказал Чириков и погладил Машу по голове. — Тоже пишешь? Гениальный у тебя был дед.
Тут нас стали снимать, увековечивать. Фотография сохранилась: Чириков смотрит в сторону, Стоянов — в потолок, а Маша сидит, как Colette, и вид у нее после разговора о дедушке — польщенный и знаменитый.
А вечером перед Чириковым читало до трех десятков прозаик он и поэтов. Стоянов из ехидства прочел свои роялистские стихи о Людовике XVI и о Сэн Жюсте, который будто бы увлекался Марией-Антуанеттой. Уже
Слава Богу, что наш персонал считал Цветаеву футуристкой и не выволок за это нас перед нею на эстраду. Хорошо, что ей ничего не читали наши поэты и прозаики. Нам бы это было стыдно вспоминать, а ей все было известно и так, и без официальной демонстрации молодых дарований. Она прошла мимо театрального зала, где всегда чествовали, по мере сил, именитых гостей лагеря, ведя за руку странную свою чудесную девочку; она прошла, не глядя на нас, к воротам лагеря, она исчезла, не заговорив, не взглянув, не выслушав нас, не прочитав нам ни одной своей строки. Ее и не просили! Ее-то и не чествовали. А Чириков прочел нам два своих рассказа из жизни детей бедного чиновничества и о том, как становой ловил свинью. Рассказы были юмористические, и мы много хохотали и аплодировали.
* * *
Еще бывали артисты. Много артистов. Чехия знаменита была в те годы бродячими русскими труппами, оркестрами, хорами. В Праге в это время подвизались бывшие артисты Московского Художественного театра с Павловым и Чермановой во главе. Они играли Островского и Чехова. Они положили начало «пражскому» театру, который потом долгое время играл в Париже. Они побывали однажды у нас (без Павлова и Чермановой), сыграли у нас чеховские инсценировки, просмотрели наш спектакль «Не так живи, как хочется, а как Бог велит» и очень одобрили игру Сазонова и Кантесини.
В Брно же братья-студенты Типикины, получившие однажды откуда-то несколько десятков тысяч крон, образовали свой театр и стали возить его по провинции. Они тоже ставили Островского и Чехова, и наше воображение на долгие месяцы пленил студент, господин Тучев, игравший потерянного сына с такими рыданиями в голосе, что Милице Хонской захотелось из гимназической стать типикинской артисткой.
Вслед за этими более или менее бескорыстными служителями искусства шла серия откровенных халтурщиков, которые предпочитали играть, в общем, перед «иностранной публикой», главным образом, деревень и маленьких городочков.
Для того чтобы чехи и немцы не очень скучали во время представления, они помещали на своих плакатах портреты Распутина или Шаляпина, всегда называли себя Московским Художественным театром и монологи из пьес «Денщик подвел» или «Ночь любви» пересыпали чешскими шуточками и злободневными остротами на Советскую Россию или эмигрантскую грызню. К нам они заезжали охотно, по инерции болтали между собою на сцене по-чешски и не видоизменяли своих плакатов. Надо отдать справедливость директору, что одну из таких трупп он просто выгнал, причем мы, девочки, были выгнаны со спектакля этой труппы уже через 20 минут
Я помню, как «пани Эльвира», русская, забитая эмигрантской жизнью женщина, одетая в безобразное бежевое платье, демонстрировала перед нами с гимназической сцены свои способности медиума, а первый любовник труппы спел нехорошим голосом, растягивая перед собою маленькую гармонь, которую он называл «табакеркой своего дедушки», следующие куплеты и частушки:
Бабы красят морды, не стыдятся, Так, что лошади боятся. Пароход плывет по Волге, Волга, матушка река. Дети юбки замочили — Перевозчику — беда.Но когда он дошел до слова «любовник», в первом ряду зрителей раздался шорох: там поднимались одновременно инспектор и директор и давали что-то знать глазами воспитательницам.
— Уходите, — стали кричать воспитательницы девочкам, но мы сидели тесно в середине зала. И вот неожиданно двинулись к нам сзади мальчики, почему-то со Стояновым во главе, патетически восклицая:
— И вам не стыдно? Идите отсюда.
А первый любовник продолжал петь «про любовника», тряся своей «табакеркой» и подмигивая первому ряду, где уже никого не было, кроме очень маленькой забытой дочери директора.
Мы назло мальчикам, которые оставались в зале до конца, разучили скверные куплеты и пели их иногда вечерком со ступенек барака. А на замечания воспитательницы отвечали:
— Мы ходили с разрешения начальства. Это — русское искусство.
* * *
В Праге существовал Русский Педагогический Институт, поставлявший нам, русским гимназиям в Болгарии, и Институту и Корпусу в Сербии, свеженький персонал на место умирающих или выбывших в Париж или Берлин, по причине эмигрантской тяги на новые места, учителей и воспитателей.
Психологию ребенка преподавал Педагогическому Институту профессор Трошин. Однажды ему пришла в голову опасная идейка проэкзаменовать своих учеников на живом материале и посмотреть вместе с ними, что же это такое на самом деле представляет из себя их будущий питомец.
Их приехало человек тридцать, и меня с Лелей Пухляковой приставили к ним, как «услужающих». Мы страшно хихикали, расставляя перед ними тарелки, потряхивали косами, выдавали себя за сестер-близнецов.
Они внимательно смотрели на наши загадочные лица, спрашивали, что нас интересует (мы отвечали: «Ничего») и каковы наши политические убеждения. Под конец они начали нас очень стесняться и только все что-то записывали на бумажках, вероятно пункты докладиков или вопросы без ответа.
От каждого класса выбирали по приказу Трошина одного хорошего ученика, одного плохого, одного влюбчивого и одного, побывавшего в Белой армии; одну ученицу-истеричку, одну талантливую и какую-нибудь «из дерзких».
В библиотеке, в задней комнате, заседали вскоре приунывшие будущие педагоги, терзавшие своим любопытством очередную жертву, которая не укладывалась ни в какие параграфы, ни в какие незыблемые теории.
Считалось очень плохо привлечь к себе внимание этих людей, потому что нам никогда не говорили, в качестве какого именно типа нас вызывают в библиотеку.