Избранная проза и переписка
Шрифт:
Одна маленькая девочка вышла оттуда плача, и я ее допросила вторично, находя доступ к ее свежерастревоженной душе с большою легкостью.
— Что они там говорят? — спросила я.
— Они говорят, влюблена ли я, — ответила девочка. — Они говорят, как я влюблена? Они мне сказали не стесняться.
— И ты не стеснялась? — спросила я. — И в кого же ты влюблена?
— Я влюблена в Гиацинтова, — ответила она, плача. — Я им говорю: ясно, как я влюблена, — булки посылаю за чаем, на переменках хожу в его класс, письма пишу, дразнюсь на аллее. Переписала стихи: «И бледно-палевая роза дрожала на груди моей» и послала. А они
— И ты им все это сказала? — спросила я.
— Ничего я не сказала, — ответила девочка, плача. — Я им мало сказала. А теперь, я думаю, они могут выгнать меня из гимназии. Вы им скажете, что сочинили куплеты про Загжевского?
Я фыркнула и пошла подсматривать под окно библиотеки. Там уже стояла толпа, ломая кусты сирени, толкая друг друга плечами, подскакивая, шипя на шум, ругаясь шепотом.
Оказывается, допрашивали шестиклассницу Серно-Соловьевич. Вероятно, как «спесимен» дурных учеников. Тася вообще была знаменита тем, что вызов к доске воспринимала, как личную обиду.
Она говорила, стоя у парты, про преподавателя: «Привязался тоже, пристает, как банный лист, ведь он же знает, что я ничего не знаю». И она, действительно, никогда ничего не знала.
Теперь Трошин с хитрыми глазами, с выставленной вперед бородой, предоставил Тасю будущему педагогу с лицом без фаса и с задумчивым профилем. Профиль смотрел на Тасю очарованно, так как у Таси были светлые волосы при черных бровях и обиженные шестнадцатилетние губы. Профиль мечтательно спрашивал:
— Какие именно предметы вас меньше всего интересуют?
А Тася пожимала плечами и говорила:
— Меня все интересует.
Под окном Гиацинтов схватился за голову, свистнул и сразу присел к земле от страха.
В бараках начали отказываться идти в библиотеку, потому что Милица Порохонская откуда-то узнала, что ее записали не как талантливую, а как истеричную.
— Не ходите, девочки, — кричала она. — Этот Профиль — самый влюбчивый тип на свете, и мне все равно уже свидание назначил на задней аллее. Я нарочно пойду и закачу ему истерику, если он такой психолог, черт его побери.
Воспитательница велела мне идти в библиотеку на сеанс издевательства.
— Нет, — сказала я спокойно. — Об этом не может быть и речи.
И справку об этом моем ответе передали заседанию и припугнули, что она попадет в какие-то доклады.
Во время переменок, бегая по лагерю, профессор Трошин упражнялся сам. Он налетал на детей с неожиданными вопросами, и его считали сумасшедшим, говорили про себя: «Не поймаешь» — и отвечали нарочно что-нибудь неподходящее или темное.
Рассказывали, что Трошин однажды, увидев Загжевского, удивился и спросил, какую книгу он несет в опущенной руке.
— Физику Краевича, — ответил холодно Загжевский и, не мигая, посмотрел на бороду профессора долгим своим взглядом.
А книга была будто бы «Dorian Eray» в подлиннике, и в ней лежало несколько записок от девочек. Трошин хотел проверить искренность ответа и протянул руку, но Загжевский сделал вид, что не понимает, поклонился, улыбаясь, и побежал вдруг за Томой Виноградовой по боковой дорожке.
Кто только к нам не приезжал. Атаманы, вожди, доктора-шарлатаны, провокаторы,
Эти последние в свое время очень повлияли на души моей сестры и Загжевского, но не о них сейчас речь, и я кончаю эту главу слухами, которые дошли до нас, о докладе самого Трошина, который был отпечатан на машинке, в настоящую прессу, слава Богу, не попал, но экземпляр которого лег под ключ в канцелярии директора.
У нас передавалось об этом докладе следующее: что Трошин нами не очаровался, как очаровывались почти все остальные, начиная с берлинского журналиста. Что некоторые мелочи нашей жизни, которых мы не замечали, показались ему характерными и печальными. Этот доклад, правильно понятый и принятый во внимание, мог бы принести нам, вероятно, пользу, но его сообща умолчали в Праге и у нас, и хода разумным советам профессора не дали.
Профессор будто бы считал, что совершенно нормальных детей у нас мало, что атмосфера, в которой мы живем, полна опасного своеобразия, что соединение детишек с бывшими военнопленными за одной партой дает в конце концов пагубные результаты. Что ориентация делается нашим персоналом именно только на детишек, по линии наименьшего сопротивления. Что персонал не желает знать, что будущее наше далеко от старинных образцов и что у многих из нас уже есть историческое и личное прошлое. Что нельзя же ставить бывших солдат к стенке за шум на уроке, что нельзя же не приучать нас к вилке и ножу, что, может быть, семь часов латыни в неделю нам никогда не пригодятся. Выводы не были сделаны — задача о реформе была слишком грандиозна, стыдно было перед чехами, Министерство народного просвещения могло бы обидеться за новые хлопоты, связанные опять с этой необыкновенной гимназией, слава Богу, находящейся в провинции.
И после слез жертв из библиотеки, после полной растерянности Профиля, всплывший на мгновение перед любознательным Трошиным, Китеж тихо погрузился снова в топи забвения, унося с собою на память не доклад, отпечатанный на машинке, а все тот же фельетончик журналиста со своим баюкающим прозвищем — «Зачарованный городок».
ДУРЫ
Персонал не одобрял моей дружбы с Алей. Мы вдвоем с ней сделали много глупостей. Среди гимназистов был очень популярен рассказ о том, как мы однажды с ней погуляли — 4 апреля — в лесу и что из этого вышло.
Дата прогулки была сентиментальным празднованием годовщины моего первого сознательного восхищения Загжевским. Аля об этом не знала, но утром в тот день сказала:
— Ты все ждала 4 апреля. Давай пригласим Индюка и Кантессини и пойдем с ними гулять после уроков.
Было уже тепло. Место встречи было назначено на Шведском Камне. Гимназическая песня так и говорит:
Прогулка решена была, А сборный пункт у них — скала. Бежал от мамы и наук Разочарованный Индюк… Они гуляли долго там, В лесу стоял и шум, и гам.