Избранная проза и переписка
Шрифт:
Младший Загжевский, который сейчас проваливался в зале около зеленого стола, придвинутого к сцене, — тогда, на этой сцене, делал световые эффекты костра, мы считали, что прямо как в Московском Художественном театре. Около лиловато-багрового костра лежали мальчики в рубище и без ошибок цитировали Тургенева напуганными и мечтательными голосами.
Шмарин циничным тоном рассказывал историю про барана, который оскалил зубы и сказал «быша, бяша». Младший сын директора говорил, что есть такая земля, где зимы не бывает. А перед самой рампой, положив щеку на кулак, валялся Коля
— Барин-то наш, хотя нам и толковал, что будет вам, дескать, предвиденье, как затемнело, так сам перетрусил. А стряпуха все горшки перебила в печи. «Кому теперь есть? — говорит. — Наступило светопреставление». И слухи ходили, что белые волки по земле побегут, хищная птица полетит, а то и самого Тришку увидят.
Младшие классы пугались Колиной декламации. Электрический костер вспыхивал и давал эффекты. Коля начал смотреть вверх, как бы надеясь увидеть звездное небо. Галя Щербинская в толпе сказала:
— Ах ты, мой белый волк, ах ты, Коленька. Смотрите на Колю Макарова, девочки.
Коля был дивным тугеневским мальчиком. Хотела бы я видеть этого Колю на выпускном экзамене, отвечающим «Бежин Луг». Он бы тут сказал со страху, что он и де не проходил про Павлушу, и приплел бы Касьяна с Красивой Мечи, и застенчиво шепнул бы о Живых Мощах. Все бы забыл Коля — и свет костра, и свои босые ноги нестеровского отрока, и звезды, которые он видел когда-то в том же экзаменационном зале.
— Боже мой, — сказала я Маше, — я не хочу поступать в университет. Я не хочу становиться учительницей на Подкарпатской Руси. Я хочу поехать в Париж и стать писательницей. Я хочу познакомиться с Ходасевичем и Буниным. А ревизора я боюсь, как Тришку! Видишь, Маша, дом? Видишь шезлонг на крыльце? Тут сегодня читал Блока Загжевский и грыз белую гвоздику. Мне, конечно, с ним детей не крестить, но все-таки я его обожала с двенадцати лет. А если уеду, то кто ему песню споет под окном про Галю Эвенбах, или как его в пятом классе в карцер сажали?
Нас позвали. Около театрального зала стоял младший Загжевский в толпе абитуриентов. Он свежее провалился на экзамене, и его рассматривали.
Почувствовав за своей спиной как бы северное сиянье, я обернулась. За мною стоял старший Загжевский, одетый, как на теннис, с белой же гвоздикой в петлице. Он засмеялся звонко, ни с кем не поздоровался.
— Не скаль зубы, — сказал ему младший брат сдержанно. — А то по ним же и получишь.
Я засмеялась нервно, абитуриенты зашумели.
— Кто срезал? Ревизор?
— Что с нами будет?
— Чем же это кончится? «Бежин луг», действительно, не проходили.
— Идем, прочтем вслух «Бежин луг»?
— Правда ли, что записаны акмеисты? Кто были акмеисты?
— Акмеисты-адамисты, — сказала я хвастливо, — были Сергей Городецкий, Николай Гумилев, Георгий Иванов, Анна Ахматова и Оцуп. К ним можно отнести Адамовича и, кажется, Кузмина.
— Адамович — адамист? — спросил с ужасом первый ученик Арнаутов. — Про них в Саводнике просто ничего нет. Что написал Кузмин?
«Александрийские песни», —
— Ах, — сказал Шульгин. — Это все проклятый 52-й билет. На одном только уроке его и рассказывали. Если вы не вытащите 52-й билет, — сказал он мне резко, — то и вы пропадете, и мы пропадем.
— А я и символистов не знаю, — сказала Нина Сафонова просто.
Семиклассница Маша рассказала о символистах.
— Блок, — сказала она скороговоркой. — Бальмонт, Белый, Брюсов…
Старший Загжевский, услыхав о Блоке, совсем бросил своего брата и подошел к нам.
— Блока я отвечал, — сказал он свысока. — «Снежная маска».
И продекламировал:
Большие крылья снежной птицы
Мой ум метелью замели.
И так мы — некоторые — весь день читали от всего сердца, никому, вероятно, не нужные стихи, ничего не уча; Загжевский сидел рядом с Машей на скамейке, на меня не смотрел и вспоминал все уроки Морковина. И мои.
— Когда спрашивают о Блоке, — говорил он, — не нужно говорить о Прекрасной даме. Помилуйте, есть Гаэтан.
— Эх ты, Гаэтан, — говорила Маша, хлопая его по плечу. — А моя подруга экзамен выдержит?
Загжевский умолкал, как оборванная струна, и смотрел в сирень. Мы с ним были в ссоре на всю жизнь.
В день моего экзамена воспитательница сказала мне:
— Ты меня, конечно, не послушаешься, но послушай. Инспектор не хочет, чтобы вы все принимали какие-то возбуждающие капли. Не смей этого делать, ты — особенно.
А капли были уже куплены. Одна капля — три кроны. Аптекарь из сказки Гофмана сказал мне по-немецки, подмигнув:
— Молодые адвокаты перед первой речью принимают эти капли на куске кухена. И робкие девушки тоже принимают.
Я приняла капли и стала причесывать брови.
— Брось брови, — крикнула воспитательница. — Подбери косы, хоть раз в жизни. Провалишься ты с таким видом.
Мы пошли в зал. Мы были самой последней пятерной из выпуска. В зале было тихо, несмотря на всю комиссию и ревизора. У меня в руке был майский жук, а в кармане — иконка и фотография Загжевского на фоне снега.
Я знаю только, что во время экзаменов мне было все безразлично. Шульгин упал в обморок — я улыбнулась. Латинский перевод был темен, как Брынский лес, — я переводила без запинки. Ревизор спросил меня, кто был Коменский, — я улыбнулась и сказала, что он был великий человек. Я не молчала и не конфузилась. Я утверждаю, что на выпускном экзамене ничего больше и не надо. Даже пресловутого «общего развития».
Когда Козел дал мне какие-то «данные» и повел к доске, я нарисовала эллипсис, тыча обратной стороной огромного циркуля себе в грудь, и посмотрела Козлу в глаза.