Избранное: Христианская философия
Шрифт:
Вместе с исчезновением оппозиции между мышлением субъекта и его собственным существованием исчезает и невозможность для существующего познать существование другого существующего. Если я мыслю, потому что существую, и если то, что я мыслю, наделено актуальным существованием, то я не «мыслю» — я «познаю». В норме человек есть не мыслящее, а познающее существо. Человек мыслит, потому что познаваемое им есть его собственная мысль; человек познаёт, потому что объект его мысли есть существующее. Таким образом, познать другое сущее — значит не постигнуть его абстрактную сущность и даже не сформулировать относительно нее закон, а схватить его сущность в том существовании, которое актуализирует ее. Всякое реальное знание не исключает, а, напротив, включает существование в суждение — предельное выражение жизненного обмена между двумя актуально существующими сущими.
Коротко говоря, подлинный реализм — это не реализм сущности и не реализм вещи, но реализм «сущих». Вот почему он одновременно непосредствен и естествен. Сущее не воспринимается чувственной интуицией и не мыслится интеллектом, но познаётся человеком, который сам есть сущее. Органическая цепь мыслительных операций соединяет восприятие того, что дано как существующее, с абстракцией и суждением, посредством которых человек познаёт его как сущее. Даже по праву знаменитая формула Каэтана: «Ens concretum quidditati sensibili» («Конкретное сущее [принадлежит] чувственной чтойнос-ти»), — при всем своем великолепии еще не до конца воздает должное истинной природе этого непосредственного реализма, ибо само чувственное конкретное и есть то, что познаётся в качестве сущего. Весь цикл операций, который начинается в чувственной интуиции, в этой самой интуиции и заканчивается, причем ни в один момент (а предполагается, что такой момент не один) не
Нет априорного метода, который позволил бы вывести возможность подобного знания. Всякое обоснование знания само предполагает знание, которое по сути есть вбирание в себя «другого», выполняемое познающим существом. Коль скоро всякое познание есть схватывание бытия, то действие, которое заключалось бы в обосновании возможности такого схватывания бытия в познании, напоминало бы попытку поднять самого себя в воздух за волосы. Реалистические учения всегда знали это. Современный экзистенциализм и есть такая попытка, поскольку он отождествляет существование с «бытием в мире». Ведь эта истина так же стара, как и аристотелевское представление о познании как общем акте познающего и познаваемого. Состояние как существующей вещи, так и познающего субъекта исключает всякую прочность бытия как для познающего, так и для самого познаваемого. Что касается идеализма, он столь радикально ирреален, что не терпит даже опровержения. Это чистый продукт мышления, рожденный в лекционных залах профессорами философии и не имеющий никакого отношения к реальному познанию. Здесь не встает проблема познания другого, исходя из опыта себя, потому что опытное знание себя всегда уже дано в опытном знании другого, как и всякий опыт другого представляет собой непосредственный опыт себя. Кьеркегор, несомненно, понял бы это, если бы не мыслил интеллектуальное познание исключительно в терминах гегелевского «объективизма». Ибо нигде в мире нет такого сущего, чье существование отделяло бы его от всего остального. Ни один человек не одинок: ведь если бы он, познающая субстанция, был одинок, он не познавал бы и, следовательно, не существовал бы. Коль скоро бытие для него неотделимо от познания, то «быть» неотделимо от «становиться другим», а «становиться другим» сливается с «быть самим собой». Я есмь я, потому что непрестанно становлюсь другим, нежели я, — благодаря постоянному уподоблению сущностям, которые во мне причастны к моему собственному существованию. Мое собственное «я есмь» всегда мне дано в некотором «это есть», и каждое «это есть» мне дано в чувственном восприятии либо в связи с чувственным восприятием. Следовательно, чувственное восприятие есть тот жизненный обмен, который постоянно совершается между мыслящими существами и реально существующими вешами. Оно и есть фактическая точка встречи двух разных актов существования.
Вот почему чувственное восприятие является первым принципом человеческого познания. Оно не могло бы играть эту роль в системах, где всякий принцип мыслится как отправной пункт тотальной абстрактной дедукции. Напротив, оно выполняет эту функцию в учении, где «принцип» означает «начало». Такое учение тщательно следит за тем, чтобы начинать с начала, из которого нельзя выйти; в то время как еще до того, как начинается абстрактное умозрение, реальное познание уже покидает его. Если не предпочитать произвольные игры мышления серьезной работе познания, то всякое познание начинается с чувственного восприятия и — в мгновенном акте — заканчивается в нем. Воспринимать — значит обретать опыт существования, а интеллектуально познавать существование — значит посредством суждения утверждать истинность этого опыта. Следовательно, интеллектуальное познание существования возможно для субъекта, чьи познавательные действия предполагают опыт существующих вещей, пережитый им самим как существующим. Так интеллектуальное познание «концепирует» существование, однако плодом этого концепирования оказывается не «объективный концепт» некоторой сущности, но акт, отвечающий другому акту. А именно, он есть акт действия, который отвечает акту существования, и это действие само есть акт, потому что оно непосредственно вытекает, в качестве вторичного акта, из первичного акта существования. Эпистемология, в которой суждение, а не абстракция, является высшим актом познания, есть необходимое требование метафизики, где esse— наивысшее, что имеется в порядке реальности.
Однако такая метафизика остается философией «сущего». Как эссенциализм есть философия сущего за вычетом существования, так экзистенциализм есть философия сущего за вычетом сущности. Отсюда своеобразие опыта, на который она опирается. Этот опыт можно описать как чистое ощущение существования, испытанное чувственностью, на несколько мгновений как бы отрезанной от интеллекта. Оно представляет собой своего рода «экстаз книзу», обнаженный контакт существующего, лишенного разумения и сущности, с другими существующими, равно лишенными сущности и вразумительности. Здесь уже нет ни понятий, ни даже суждений, но только переживаемый одним «есть» голый опыт другого «есть», которое не является сущим. Стоит ли удивляться тому, что для современного экзистенциализма опыт существования сливается с опытом тоски, тошноты и абсурда? Слова не имеют значения. Подобный опыт более чем реален и достаточно пронзителен для того, чтобы послужить материалом для литературного творчества; но единственный философский вывод, который из него следует, заключается в том, что сущее с необходимостью подразумевает интеллигибельную сущность и целесообразность. Если его лишить их, пусть даже на мгновение, все остальное теряет смысл: единственная сущность и единственный смысл этого остального заключаются только в том, чтобы не иметь больше ни сущности, ни смысла. Кто позволяет себе таким образом погрузиться в собственную чувственность, не может не испытывать метафизического головокружения, своего рода «недомогания существования»; и это, как он думает, дает ему право сделать вывод, будто существование само по себе есть просто болезнь бытия. Но вывод должен быть другим. Несомненно, чувственное бытие — это болезнь, когда оно сводится к голому существованию; но нет ничего более здорового, чем сущее, в котором существование есть сам акт умопостигаемости.
Порой говорят, что современный экзистенциализм обязан своим успехом капризу преходящей моды. Мы так не думаем. Впервые за долгое время философия решилась заговорить о серьезных вещах, и было бы поистине удручающим, если бы широкая публика этого не заметила. Независимо от избранного ими способа выражения, мыслители, которых обозначают удобным именем «экзистенциалистов», составляют прямую противоположность любителям играть с истиной. Будучи страстно привязаны к тому, что есть самого глубокого в реальности, они упорно цепляются за него, даже когда оно их ранит; и в их произведениях кровь течет с такой трагической искренностью именно потому, что к ней часто примешивается их собственная кровь. Существование — вещь священная, его прикосновение трудно вынести, и все средства паскалевской веселости не лишни для того, чтобы защитить нас от него. Если в мире есть нечто божественное, оно живет именно здесь. В том опыте всецелого бытия, в котором жизненно заинтересовано само тело, никто не может приблизиться к существованию, не испытывая прямо-таки религиозного трепета. Сколь бы подлинно реальным ни было интеллектуальное познание, оно не составляет такого опыта существования, но просто есть познание существующих вещей. Неподвижная объективность сущих в действительности скрывает тайну, на поверхности которой развертывается игра подвижных суждений. Совершенно иначе обстоит дело, когда мышление, прибегнув к своего рода метафизическому насилию, пытается в пользу существования выполнить то расподобление, которое многие философы пассивно соглашались выполнить в пользу сущности. Здесь возможны только два подхода: либо смириться с этим экстазом книзу и рассматривать существование как продукт распада сущего, отныне лишенного сущности; либо утвердить его в лоне бытия как наивысший акт, в котором укоренена сама сущность и в котором она стремится раствориться. Здесь есть и некая дьявольская мистика, и божественная мистика; и то место в сердце человека, где она зарождается, поистине внушает священный трепет. Можно попытаться уловить чистое и обнаженное существование как таковое, без обладающего им сущего, — уловить est без id quod — «того, что есть». Сама по себе такая попытка не обречена на провал; но философы-экзистенциалисты со знанием дела показали, какие последствия влечет за собой ее успех. Схватить случайное существование само по себе — значит не только отважиться на головокружительный опыт радикальной невразумительности, которая сохраняется и длится, но и взять на себя обязательство непрестанно выводить существование из его собственного небытия. Это поистине творение a nihilo. Как и божественное творение, оно непрерывно, и философ достигает его
Но возможен и другой способ пережить опыт существования. Трансцендировать сущее — не значит калечить его, но собрать из рассеянности в одно целое, чтобы в нем и через него подняться в единому источнику всех сущностей и существований, т. е. к наивысшему Акту бытия. Мистики всех времен следовали этим путем, ведущим не к отчаянию, а к радости. Более скромный путь философа ведет тем не менее к той же цели, ибо сущее не есть ни существование, ни сущность, но их единство. Именно в этом основание его здоровья, если, конечно, верно говорится, что быть «некоторым сущим» — значит «быть», а «быть» — значит с необходимостью быть «некоторым сущим». Всякое эмпирически данное существование есть существование некоторого данного сущего, и потому наше познание существования в норме есть познание существующего сущего. Вот почему нет ни понятий без суждений, ни суждений без понятий. Даже постижение «бытия» не обходится без суждения, ибо если всякое ens есть esse habens, то чистое концепирование ens включает в себя est. Ho и обратное верно, так как «существовать» означает всегда «быть некоторой умопостигаемой сущностью». Коротко говоря, реальность — не абсолютно невыразимая тайна и не набор реализованных понятий, но мыслимое в понятиях существующее; и зависит оно от акта, который хотя и ускользает от представления, однако не ускользает от интеллектуального познания, так как входит во всякое вразумительное высказывание. Мы не просто переживаем опыт существования, но и познаём его в экзистенциальном суждении. По правде говоря, без такого интеллектуального познания мы даже не знали бы, что испытываемое в чувственном опыте есть именно существование. Чтобы это узнать, нужно допустить наличие класса суждений, не сводимых к соединению двух объективных понятий посредством связки. Мы имеем в виду экзистенциальные суждения, утверждающие, что некоторый субъект выполняет сверхсущностный акт существования.
Следовательно, предложение «сущее есть» можно понять в двух разных смыслах. Если развить его в атрибутивное суждение «сущее есть сущее», оно даст нам высший закон всякого абстрактного познания — самого формального, но и самого пустого из видов познания. В этом смысле Парменид и Гегель правы, потому что понятое таким образом бытие действительно представляет собой чистую проекцию понятийного мышления, которое опредмечивает себя вовне в форме некоторой реальности, всецело подчиненной собственному закону мышления. Но предложение «сущее есть» может равным образом означать, что сущее реально в силу собственнного акта существования. И тогда оно становится наиболее общим и в то же время наиболее богатым метафизическим знанием. Отныне оно означает ту фундаментальную истину, что во всяком частном случае самой тяжкой ошибкой по отношению к сущему, какую только можно совершить, будет забвение того акта, в силу которого сущее есть.
Несомненно, возникает вопрос: что выигрывает реальное познание, полагая в каждом частном случае акт, который было бы достаточно положить однажды и на все случаи? Тем не менее такая предосторожность необходима, если мы хотим избежать тяжких заблуждений относительно места, занимаемого сущностью в реальности, и самой ее природы. Пытаться реализовать нечто противоречивое — задача рискованная. Современное мышление кажется одержимым навязчивой идеей чистоты; но чистота, которой оно жаждет, — это чистота сущности. Как если бы первым условием чистоты конечных сущностей было их несуществование! Быть может, и в самом деле есть сущность чистой поэзии, чистой живописи, чистой музыки. Но художник создаёт не поэзию, живопись или музыку вообще, а пишет полотна, стихотворения, музыкальные произведения. Таким образом, единственные сущности, на которые направлены его усилия, — это сущности существующих сущих. Само их существование требует, чтобы сущность согласилась принять необходимую нечистоту. И потому зародышем всякого произведения искусства служит не понятие, а идея. Коль скоро художник — это сам Бог, идея заключает в себе (помимо общих условий, которым должно отвечать всякое сущее, чтобы принадлежать к своему виду) все необходимые условия полной детерминации индивида в рамках вида, во времени и в его отношениях с другими индивидами. Таким образом, идея индивидуального сущего, вовлеченная в те определения, которые предвидит и налагает божественное искусство (включая при необходимости и те условия, которые проистекают из самой его свободы), — эта идея содежит в себе нечто иное и большее, чем просто видовое понятие. То, что она к нему прибавляет, принадлежит к другому порядку. Ведь если верно будет сказать вслед за Аристотелем, что вид совершеннее индивида, это будет верно лишь в одном смысле: вид содержит в одной-единственной сущности видовое совершенство бесконечного числа возможных индивидов. Но если вид выше индивида в порядке сущности, то индивид выше вида в порядке бытия: ведь индивид существует, а вид не существует. В одной-единственной сущности больше возможного бытия, чем во всех существующих индивидах; но в одном существующем индивиде больше реального бытия, чем во всех сущностях. Даже в Боге сущности не имеют другого бытия, кроме бытия Высшего Существующего. Поэтому любые человеческие попытки добиться метафизической чистоты сущности заранее обречены на провал. Это не значит, что такие попытки бесполезны или, более того, достойны осуждения. Да будет свобода художника неприкосновенной! У нее нет иных ограничений, нежели те, которые налагаются метафизической структурой самого сущего, т. е. условиями самого существования сущего. Каждое искусство в попытке сохранить верность своей сущности может заходить настолько далеко, насколько хочет; но перейти границу ему не дано, потому что метафизическая нечистота есть закон конечного бытия. Всё реальное нечисто, ибо вещи обладают сущностями, но сами они суть сущие. А это далеко не одно и то же.
Кроме того, проблема с не меньшей остротой встает на уровне самого вида, так как понятие (notion) каждого вида далеко не соответствует концепту метафизически чистой сущности. Платоновская проблема «смешения родов» все еще стоит, и не нужно глубоких размышлений, чтобы убедиться в этом. Не потому ли мы говорим о художественном «творчестве», что всякое действительно новаторское произведение искусства предстает как сущность, которая была равно непредвиденной и невозможной, пока художник не наделил ее существованием? Но искусство в этом просто подражает природе. Препятствия, которые сущее полагает мысли в ее усилии свести его к тождественному, суть выражение дистанции, разделяющей бытие сущности и познание конкретного понятия. Ведь бытие предполагает высший акт, который можно было бы назвать плодотворным источником «иного», если бы он не был также источником единства «иного» и «тождественного», которое превосходит порядок сущностей и способно обеспечить их сосуществование. Преодолевая с помощью внутренней необходимости тождественного разделяющее действие сущности, esse повсюду оказывается началом разнообразия в единстве. Оно именно потому способно сплавлять сущности, не вызывая слияния, что делает это не в плане самой сущности. Как объяснить, спрашивал Кант вслед за Юмом, что из факта бытия чего-либо следует бытие чего-то другого? Это невозможно объяснить, если иметь в виду сущность; но таким образом не объяснить даже бытия чего-то одного. Всякая реальная сущность представляет собой сплетение сущностей, из которых каждая, взятая в отдельности, замкнулась бы в собственном отличии и смогла бы существовать в качестве таковой, только отказавшись от сосуществования. Что же может быть более «иным», чем тело для мысли? Возможно ли более невероятное a priori сочетание, чем «мыслящее тело»? И тем не менее именно такое сочетание мы с равнодушием, объясняемым привычностью зрелища, называем человеком. Это «мыслящее живое существо», которое в учебниках упоминается как банальнейший пример сущности и ее понятия, есть «мыслящий тростник» Паскаля, т. е. пропасть противоречий, глубина и парадоксальность которой становится явной, как только мы задумаемся о ней. Множество метафизиков напрасно старались добраться до ее дна. Когда метафизика сущности пыталась ретроспективно обрисовать замысел мира, в котором мы живем, она без труда находила в нем место ангелам и животным. Но как вписать в него самого метафизика, который не является ни ангелом, ни животным и тем не менее одновременно причастен к ним обоим? Каким образом Декарт сумел ясно и отчетливо согласовать мышление и протяженность в немыслимом понятии «единства души и тела»? Гораздо естественнее было бы сделать их несообщаемыми, как у Мальбранша; или удерживать их на двух параллельных линиях, пересекающихся в бесконечности, как у Спинозы; или упразднить тело, как у Беркли; или упразднить душу, как у Ламетри. Все эти ответы возможно диалектически обосновать, но лишь один учитывает все исходные данные проблемы. Существование есть катализатор сущностей. Будучи их актом, только оно может сплавить их, сразу и целиком, в единство «того, что есть».