Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
Хильдегард с покорностью судьбе, хотя и без особого недовольства, пожала плечами.
— Может быть, в лесу будет слишком тихо для вас, — сказала она и слегка улыбнулась. — Тихое возрождение, и я почти уверена, что надо сказать об этом моей матери, ведь она лихорадочно ожидает переезда… она может войти в любую минуту. Так что уберите это, пожалуйста, прочь. И она указала на сумочку Мелитты.
А. отнес сумочку в свою комнату и поместил ее в запирающийся ящик, где вместе с тайными документами лежал и револьвер. Когда он вернулся, баронесса уже уселась в свое кресло и сказала:
— Нужно, наверно, позвать сюда и Церлину.
Заключительная сцена в опере, думал А., даже в трагической опере, в лучшем случае — трагикомической. Он немного прищурил глаза, и картина снова сдвинулась, сдвинулось Существующее, не теряя своей плотности,
— Вы относитесь ко мне как сын, — приветствовала его баронесса; он наклонился поцеловать ей руку, и она, как бы благословляя, положила руку ему на затылок. — Поистине, как сын, — повторила она и добавила: — Я хотела бы, чтобы вы им были на самом деле; но было бы исполнением сердечных желаний.
В то же мгновение, будто слова о «сердечных желаниях» были сигналом для некой воображаемой кастрюли — а может быть, и правда что-то зашипело, — Хильдегард вскочила и с криком «Вода кипит!» бросилась в кухню, а баронесса посмотрела ей вслед растроганно и сказала:
— Пока нет, но может случиться.
Церлина пожала почти сыну сердечно руку; трудно было решить, означало ли это сочувствие, или поздравление, или просто радость по поводу предстоящего переезда в Охотничий домик, в старый Охотничий домик, которому теперь не грозила опасность со стороны Мелитты.
После этого было решено, что А. уже в ближайшие дни переедет в Домик, чтобы проследить, как ведутся отделочные работы, и что они, по предложению Церлины, вместе отпразднуют там рождество. Хильдегард принимала все это молча, но и не протестовала, так что надежда на ее участие в празднике все-таки оставалась.
Приличия требовали, чтобы он еще немного посидел у баронессы после такого исторического события, по закону они должны были бы сидеть рука об руку, мать и сын, в доверительной немой беседе. Но приличия это запрещали, и поэтому они сидели не рука об руку, а в приличном отдалении друг от друга, но, так как доверительное молчание не было им запрещено, говорили они очень мало, и, вероятно, мысли их текли в одинаковом направлении, прислушиваясь к естественному, естественнейшему счастью человеческого существования: быть рожденным, быть рожденным матерью, возникнуть из одного тела и самому быть телом, телом, чьи ребра растягиваются при дыхании, о, счастливое становление, счастливые прогулки по миру и его ласковым дорогам, не теряя руки матери, в которой укрывается детская рука; да, из детства может вырастать и все больше утверждаться защищенность всей жизни, которая не есть тюремное заключение, а носит в себе первый росток свободы. И она сказала:
— Теперь я больше не заключенная.
Он улыбнулся ей.
— Я же, наоборот, направляюсь в мое заключение, и то, что я делаю это охотно, не нуждается в заверениях.
Так оно и было. Его жизненное пространство было уже ограничено, добровольно ограничено треугольной площадью и этим домом, хотя он не сумел бы сказать, почему это так и кто его держит в заключении. Но теперь он понял: это возвращение домой. Добровольное заключение и дальше будет все для него определять; старый Охотничий домик ничего в этом не изменит. Вершины деревьев перед окнами тихо шевелились в легком сентябрьском ветре; их листья уже пожелтели. Над ними носились ласточки, готовые к отлету, и в воздухе звенели птичьи голоса.
Ее взгляд тоже скользнул по аккуратной вокзальной площади.
Мы всегда возвращаемся к глубокому дыханию, чтобы дышать, мы всегда возвращаемся к великой чуткости, чтобы все видеть, и всегда мы ищем большую цепь, которая ведет от предков к правнукам, ищем короткое звено между матерью и ребенком, цепляемся за него, чтобы жить; я ждала и искала,
Прикрытый тончайшей прозрачностью небесного свода, на земле, пересеченной дорогами и рельсами, лежит город — сам уплотненная земля; но, заключенный между газоном площади, там, впереди, и зеленью сада сзади, между растущим и растущим, между живым и живым, стоит дом, вместе с соседними домами он составляем единство площади, и между мертвыми неподвижными стенами дома растет живое событие, связь человека с человеком, из-за многомерности неизменно неся в себе неживое, растут любовь и ненависть, внезапно сливаясь в единое целое, растет речь, дыхание, пронизанное всепроникающим эфиром, в котором, видимо или невидимо, как обещание невесомого порядка, висит радуга.
И тогда баронесса сказала:
— Мы должны с благодарностью вспомнить усопших.
Он кивнул. Думала ли она о Мелитте?
Словно подчеркивая доверительность, она воспользовалась не тростью, а его рукой, предложенной ей для помощи, чтобы добиться необходимого равновесия; опираясь на его руку, она встала. Торжественно проследовали они в столовую, где перед портретом председателя суда — А. хотелось торжественно поклониться — церемонно остановились. Баронессе было при этом совсем не весело; поправляя заботливой рукой циннии в хрустальной вазе под портретом, она с грустной серьезностью говорила о том, что покойный издавна хотел иметь сына, и попеременно смотрела то на лицо на портрете, то на лицо своего спутника, словно пытаясь обнаружить в них какое-нибудь сходство. А. это было неприятно: он не хотел, чтобы его воспитывал этот изображенный в торжественном облачении господин, и вообще не хотел вспоминать о мужских функциях барона, и он находил в высшей степени несправедливым, что баронесса владела портретом своего прежнего партнера, в то время как от Мелитты, которая была не менее мертва, чем он, осталось лишь размытое воспоминание, которому суждено с каждым днем все более бледнеть. В нем неодолимо росло желание бежать к ней, увидеть ее еще раз, бежать в морг, в трезвости которого она лежала: ах, он должен запечатлеть в памяти черты прошлого, смутные черты двух ночей.
Баронесса, все еще опираясь на его руку, почувствовала это внезапное нетерпение и отпустила его.
— Мы увидимся за ужином, милый А.; понятно, что вы сегодня наш гость.
Он с благодарностью принял приглашение.
В прихожей он схватил свою шляпу и уже открыл дверь квартиры, когда из кухни выглянула Церлина. Увидев его в шляпе, она удовлетворенно захихикала:
— В виде исключения сегодня не забыли? — Тут она остановилась. А куда вы идете? — Он не ответил, и она решительно сняла шляпу с его головы. — Не делайте этого. Вы не должны к ней идти. Дайте ей покой; она это заслужила, покой. Так сделала бы я; так я буду делать. Здесь, а не там, — она показала сначала на его сердце, потом на его глаза, — здесь, а не там должна она жить, жить такой, какой вы ее видели в последний раз, позавчера в пять часов утра. Если вы пойдете, это будет разрушено. И что останется, останется в глазах, а не в сердце, где должно оставаться. Я ее любила… обещайте мне, что не пойдете… обещайте это!
Он обещал.
Позднее, без шляпы, он ушел; но он сдержал свое обещание и не пошел к Мелитте. Может ли вообще все это вернуться, вправе ли вернуться? Он все же хотел вернуться, хотел вернуться домой, хотел остаться. Кто возвращается, тот оправдан! До наступления темноты он сидел на одной из скамеек рядом с киоском в вокзальном сквере, и перед осеняющими могилу трехликими часами смерти, перед тройным ликом центра города он вспоминал Мелитту, убитую несвободой. Несвободой марионеток, потому что сама она была свободной. Все убийства свершаются в несвободе; это она убивает. Толпа марионеток заполнила площадь, заполнила дома вокруг него, и, несмотря на свою изначальную треугольность, площадь снова сделалась конгломератом, символом города, вещественным символом марионеточности без родины, без надежды. И все-таки у него, сидевшего здесь, была надежда на возвращение домой, надежда на добровольную несвободу, странно связанную со свободой Мелитты, надежда на легкое прощание. Так он все вспоминал Мелитту, пока она, растворившись, не вошла в него целиком, и когда вечером загорелись фонари, то в вершине треугольника, где соединялись его стороны, стоял теперь не пугающий символ суда, а символ возвращения и невинности, символ ребенка, избежавшего ада.