Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
И уже командиры разводят людей: полк занимает оборону. Никто ничего не знает о противнике, только с северо-запада, с лесной стороны слышится канонада.
Я сижу на пеньке с полевой сумкой и блокнотом. Мимо в толпе младших офицеров — тех, что с «кубарями», — проходит Трубачев. Лицо умное и доброе, молодое, странно украшенное старомодной круглой бородкой.
Ко мне подбегает Петя Шаламов:
— Что ж вы не представились? Он ведь не знает, что вы из газеты.
— Зачем же я буду мешать…
Петя Шаламов — инструктор
— А Верстаков убит?
— Живой он, — укоряют его за легкость в мыслях.
— А я его уже в грамматику записал. — И смеется.
Его «грамматика» у меня на коленях. Он настрочил множество политдонесений, я делаю выписки: «Коммунист Жигатов первым бросился в штыковую атаку…», «Красноармейцы все в целом и в особенности Мамадев, Демьяненко, Ионов дрались героически, расстреливая в упор…». И о Комарове так же казенно: «Младший лейтенант Комаров, будучи командиром взвода управления батареи, не уходил с наблюдательного пункта на гранитном холме, а когда его окружили, корректировал огонь на себя, отсекал себя огнем своей батареи…»
Я уже слышал о Комарове. О нем говорят все. Он был сельский избач и не успел в своей деревне вступить в партию, его приняли за три дня до начала боя. Он так удобно обосновался на холме, что его не могли бить прямой наводкой, а он хорошо видел на позициях противника минометы, грузовики, двуколки, даже прислоненные к деревьям велосипеды. Он так избаловался к концу многодневного боя, что матерился по телефону, если его артиллеристы не с первого снаряда покрывали цель. Потом он оглох, не слышал, что ему кричали в трубку. Он был ранен, сам себя перевязал и мог бы еще уйти, но он только уничтожил документы и остался… Как же о нем теперь написать? Ведь нельзя же, как Петя Шаламов.
Вот он сидит, Петя Шаламов, поодаль на своем мокром ватнике, разулся и шевелит пальцами, греется на солнышке. Его забавляет возня с котенком. Откуда взялся тут белый котенок? Наверно, с баржи. Он ловит лапкой травинку, надкусывает, потом, изгорбившись, делает странный прыжок и впивается в босую ногу инструктора. И тот хохочет. Его можно было бы возненавидеть за молодой и пылкий бюрократизм, если бы он сам не был так бесстрашен и очертя голову не бросался в огонь и в воду. В последний раз в воде он побывал этим утром. И еще не обсох. И блокнотные листки из его полевой сумки мокрые, я их читаю и тут же сушу на солнце.
Трубачев разослал своих молодцов и ходит по лесной тропинке, думает. Я слежу за ним издали,
— Латаные штаны недолго носятся, — говорит он, задумавшись. — Вы для армейской газеты пишете? Напишите о Комарове…
— Какой он был?..
Трубачеву трудно объяснить, какой был Комаров.
— Он был такой… небольшого роста.
Он вспоминает что-то несущественное: Комаров только что экипировался, и новые ремни на нем поскрипывали. Чтобы помочь Трубачеву, я показываю ему реляцию Пети Шаламова, хотя из нее тоже немного-то почерпнешь. Трубачев улыбается — видно, что с Петей у него особые отношения:
— Шаламов, ко мне!
Я вижу, как Петя вскакивает, босой, быстро, по-курсантски застегивает крючки на воротничке, быстро подбегает и вытягивается по стойке «смирно». И улыбается — ему легко и приятно так тянуться.
— Вы что ж, Комарова разве не видели? На партсобрании.
— Видел, товарищ полковник…
— А вот сообщаете о нем скуповато. Будто не видели.
— Товарищ полковник, я даже ночью пытался к нему на НП пройти. Когда провод порвали.
Трубачев, улыбаясь, гладит свою круглую бородку:
— А вы бы сбегали туда. Там девочка ягодой торговала… Только объелись бы, Шаламов.
Тут какие-то намеки — я их не понимаю. Трубачев отпускает инструктора. Лицо его делается неожиданно жестким, и он с сердцем произносит:
— Вы нашего пленного не видели? Сходите на канонерку…
Всхожу на борт канонерки. Под охраной часового окаменело сидит на бунте каната финская старуха. Ее захватили с подрывным шнуром и картой. Я не могу оторвать от нее взгляда. Старуха-диверсант — первый пленный, увиденный мною с начала войны. Она неподвижна, как ящер, как допотопный ящер, за ее горбатой спиной — холодная сланцевая плита Ладожского озера.
В кают-компании пьют спирт раненые летчики, сбитые в воздушном бою. Они дожидаются ночной дороги. Между прочим сообщают мне странную новость: извещать родных пока не приказано.
— «Техника мертва без людей». Ну, а люди мертвы без техники, — горько пошучивает старший по званию и удивительно нежно проводит ладонью по шелковистым волосам молодого летчика — тот спит, как-то по-детски прижав рукой переносицу.
Ухожу от них на палубу. Там появилась еще одна женщина — это уже наша, русская, доярка из переселенческого колхоза. Я с удивлением вслушиваюсь в ее разговор с моряками из экипажа:
— Тут у вас коровы недоеные… Уж я, ладно, подою…
На корме в самом деле стоят понурые коровы. И женщина присаживается к одной из них. Порскает, позванивает струя в подставленном ведре. Пленная старуха не поворачивает крючконосой головы. Я схожу на берег.