Избранное. Том 2. Художественные очерки и заметки
Шрифт:
У Александра Максаева в его лексиконе никогда не встречалось худых и дырявых слов, да и щегольские попадались нечасто. Он был плоть от плоти дитя донской земли, прекрасно знал казачьи говоры, протяжные – через весь Дон – заунывные песни, байки с колодочных посиделок, степную живность, рыбную сутолочность, сам немного рыбалил и охотничал, но в основном – ради стихов. И стихи писал с необъяснимой, почти языческой вкусностью, опять же с победительной статью, на широком половодном дыхании. Любимым его стихотворением значилось в памяти размашисто-крылатое «Стрепета»:
По-над Доном,Я получаю море удовольствия, просто цитируя максаевские стихи. Вдобавок знаю, что сам Александр Васильевич в горделивых мечтах казался себе вольным стрепетом, парящим над житейской суетой и бестолочью, поднебесным клекотом призывающим к полету белокрылую подругу. И многие знакомцы по литературной стезе верили в его стрепетиное начало: завораживали максаевская открытость, простодушие и потаенное буйство души. Наш мудрый с ехидцей писатель Борис Екимов именно Максаеву написал единственное в жизни рифмованное поздравление:
В Союзе есть я главный стрепет!На всех врагов навел я трепет,И даже Женю КулькинаЯ насадил однажды на…Теперь пускай он говорит,Что у него радикулит!Максаев хвастался этой эпиграммой. Врагов у него в нашем Союзе писателей не водилось, случилась, правда, одна грязноватая потасовка с местным чересчур амбициозным литератором; зла он ни на кого не держал, ему стрепетиная вольность бестрепетно прощалась. Ибо стрепет он был прирученный, огорожавленный, с перевязанными бантиком крыльями. Двадцать лет близко общаясь с ним, я ни разу не видывал его в крестьянской обстановке. Как, впрочем, и он меня. А поездки в Букановскую Александр свято берег для себя одного…
Максаев в Волгоградской писательской организации пребывал чем-то вроде отдушины, а вернее – проруби на поле борьбы авторитетов, талантов и распределителей благ, причем борьбы подледной. Сам он никогда не претендовал на членство в бюро или ревкомиссии, не говоря уже о вожделенном посте ответственного секретаря. Но с ним считались, с его непосредственностью мирились, и в каждой распределительно-выборной кампании старались заручиться его голосом. Посредством обильной выпивки, на которую падок любой всамделишный казак, да еще с поэтическим уклоном. Александр Васильевич благодушно принимал застольные дары, но обыкновенно к решающему собранию пребывал в такой нирване, что блистательно отсутствовал, к негодованию противоборствующих сторон. Потом он появлялся, тут же поздравлял и заодно материл победителей на всякий случай и, донельзя довольный, приглашал очередную компанию в свою холостяцкую квартирку.
Мы любили собираться у него малым казачьим кругом: сам хозяин, пронзительно-соловьиный прозаик Иван Данилов и я, грешный. Калякали, подталдыкивали друг дружку, закусывали знаменитым максаевским рассольником, который гондобил он из чего бог послал, а все равно получалось сытнейшее и острейшее донское хлебово. Нередко эти посиделки кончались сватовством: мы везли Александра Васильевича к какой-нибудь учительствующей вдовушке, он перед ней распускал стрепетиные перья, говаривал важно, мол, денежки у него водятся и дитя невестино он ни в чем не обделит и не обидит. А когда мы с Даниловым потихоньку убирались восвояси, не мешая чулюкать довольной парочке, Максаев неожиданно настигал нас на ближайшей остановке с истошным воплем: «На кого вы меня спокинули!».
Боязливая тяга к семейному существованию преследовала его все последние годы. По личным подсчетам, с первой и, увы, единственной женой он в общей сложности прожил два десятка дней и восемнадцать лет платил алименты, сроду не числясь ни в каком штате. На что, скажите, стрепету трудовая книжка? Вот почему, несмотря на всю его земляность и казачью хватку, большинство максаевских знакомств и влюбленностей носило отвлеченно-небесный характер. Ну не мог он врать и сорить чувствами. Помню, как-то приходит ко мне грустный, только что бросивший курить и заводит свою вечную шарманку:
– Как же мне всежки поджениться, Степаныч?
Я ему ответствую, что нет ничего проще: газеты пестрят знакомственными объявлениями, выбирай не ленись – хошь молоденьку, хошь степеннее. Выбрали мы по уму сорокалетнюю блондинку с высшим образованием, созвонились, представились, повязали на его журавлиную шею листопадный галстук, и отправился наутро мой блаженный Александр Васильевич на знаковую скамейку над набережной. На блондинку он, по его словам, произвел неизгладимое впечатление! Особенно когда продекламировал свое дурнопьяное:
Иль, упругая, враскачку,Пряча смуглое лицо,Не взойдет ко мне казачкаЭтой ночью на крыльцо?Блондинка уже обещала немедленно подзагореть, уже мысленно объединили они его однокомнатную с ее двухкомнатной и для письменного стола нашли подходящий угол, как вдруг черт ее дернул спросить с величайшими предварительными извинениями про отношение достойнейшего Александра Васильевича к небезызвестным российским горячительным напиткам, коими злоупотреблял предыдущий спутник ея жизни. И так стало жаль поэту доверчивую женщину, что не задумываясь он брякнул направдок:
– Милушка ты моя! Тридцать лет подряд кажинный божий день пью ее, треклятую – и жив-здоров, как видишь!
Свидание кончилось обоюдными слезами…
Надо сказать, что почти всю максаевскую жизнь я отлично знал по его рассказам и историям, которые он вспоминал под хмельком с непередаваемым юмором и нисколько не щадя себя. О том, как он в школе преподавал немецкий язык, не смысля в нем ни бельмеса, как руководил литературным кружком высокопоставленных московских офицеров, как изображал из себя балетмейстера в недолговечной Балашовской области, как четыре года подряд попадал в Михайловский вытрезвитель на пилку березовых дров, можно написать целую завлекательную книжку. Ограничусь одной историей полулитературного характера, выдуманной, как мне кажется, процентов на 90.