Избранное. Том 2. Художественные очерки и заметки
Шрифт:
Радушнее всего нашего брата принимали сельчане, не избалованные вниманием творческих союзов. Все братья-писатели рвались выступать в сельские районы, где за несколько дней удавалось провести десятка полтора встреч. Организовывались они с угловатой пышностью, например: «Дни волгоградской литературы в Даниловском районе»! Знай наших!
Лев Петрович к сельским видам относился с прохладцей. «Я почти двадцать лет волком выл на луну с дальневосточных сопок, у меня ваша природа вот где стоит! – и проводил резкой ладонью по своему кадыкастому горлу. – Мне нравится ездить по городу в звенящих трамваях, стукотных электричках,
Но выступать перед сельчанами любил. «Они хлопают громче», – оправдывался за свою непоследовательность. Меня как хуторского уроженца охотно брал с собой, заказывал читать про сеновалы, сторожки, отроги и прочую репейную любовь. Я брал под несуществующий козырек.
Сам Колесников свою прозу не читал на публике. Только в конце встречи на мгновение превращался из бывалого говоруна в писателя и объявлял торжественно:
– Книги мои: романы «Небо» и «Над уходящими тучами», повести «Летчица», «Долина Мигов» и «Прощание славянки», сборники рассказов «Первый полет» и «Линия поведения», а также записки литератора «Набор высоты» вы можете взять в вашей библиотеке.
По-военному коротко и без малейшей похвальбы. Между тем читателей у него в каждом районе после подобных встреч становилось на порядок больше. И сельские подвижницы – библиотекарши боготворили его.
Однажды мы с Борисом Екимовым из районных странствий затащили Колесникова ко мне в хутор Клейменовский. Он сразу обаял мою маму расспросами о разлетевшихся чадах. Вечером посидели на скособоченном крылечке, полюбовались на звезды, покудова матушка не прогнала нас спать: с утречка подошла очередь пасти хозяйских коров.
В роли пастуха Колесникова, наверно, не видел никто, кроме нас с Борисом. Коров он стерег не то чтобы ревностно, а прямо с исступлением, хотя смирнее коровьего стада трудно что-либо представить, ежели нет великой жары и «бзыков». Мы расположились на осеннем луговом пригорке с бутылочкой матушкиного зелья, коровы кружком подле мирно щипали подвыгоревшую траву, тишь да благодать, словом. Но Лев Петрович постоянно вскакивал и молнией бросался перенимать какую-нибудь едва отдалившуюся Лысуху. И так час за часом.
Самые проворные получили от Колесникова самолетные клички. «Вот эта, – показывал он на соседскую Марту, – американская «Кобра», та вон, верткая, в белых чулках – наш «Яшка», в черных пятнах которая – на «Ил» смахивает, а ваша брухливая – чистый «Миг-21». Остальные – «кукурузницы».
Мы нахохотались всласть. Будь его воля, через день-другой клейменовские коровенки маршировали бы строем. Утром мы уезжали. Прощаясь со мной, матушка кивнула в сторону Льва и промолвила: «Какой хороший человек!».
…Казалось, Лев Колесников с его неуемной энергией будет жить долго. Но вот уж минуло семнадцать лет, как белый свет ему не застит глаза. Жизнь круто изменилась и не в лучшую сторону. Я так и не удосужился написать о нем стихи. Хорошо, что не подкачали мои товарищи. Очень точно однажды выразился Артур Корнеев:
Мы по возрасту с нимДалеко не ровесники,А были бы ровесники —Были бы фронтовые друзья…Был бы жив Лев Колесников, я был бы в паре с ним. Но поныне мне кажется, что его «васильки» в смятенном забытьи нет-нет да и заглядывают в мою посмурневшую душу. 2003
«Мы любили огнем небесным…»
К 70-летию Александра Максаева
26 января то ли нового, то ли еще привычного тысячелетия, как раз в пору слабеющих год от году крещенских морозов донскому поэту Александру Максаеву исполнилось бы 70 лет. Ему-то в жизни хватило по самые ноздри и лютого мороза, и сопливых оттепелей, Литературного института с его искусами в юношеском возрасте, долгого скитания по закоулкам и шалманам Переделкино, скоропалительной женитьбы и столь же стремительного развода, возвращения поближе к родине, в Волгоград, постоянных неладов с милицией, уморительных сватаний и размолвок и конечно же груды стихов и поэм. При этом как в быту, так и в творчестве он оставался истовым казаком, с головой – в полынье неиссякаемого оптимизма, с победительной мужской статью, с боевым непролазным чубом, который так и не успела толком посолить его внешне безалаберная жизнь…
Поэтов на белом свете куда меньше, чем муравьиных куч в лесу, хотя поэты любят более всего мурашково копошиться в людских душах, впрочем, предпочитая чаще всего иным свою, неизбывную. Александр Максаев свою душу не дюже булгачил: душой, судьбой, праздником и напастью его стихов где-то с шестнадцати лет, с первой публикации и до смертного часа была Донщина, нижний Хопер, кумылженские взгорочки и перелески, станица Букановская, в которой в свое время только чудом не поселился сам Шолохов. Зато Максаев возвращался в нее бесперебойно.
Сейчас многих российских поэтов развели поштучно по региональным пропискам: есть вологодские поэты, есть уральские, астраханские, саратовские, даже петербургские, в Москве, правда, поэты собрались с бору по сосенке, они просто – столичные. Но я нигде не встречал определения иртышский, ангарский, печорский, днепровский поэт. А вот Александр Максаев никогда не считался волгоградским поэтом, хотя наша область была для него родной и в Волгограде он прожил не один десяток лет, являл он из себя донского поэта чистейшей воды и прозрачного слова.
И когда ныне российская поэзия изватлалась до бровей в шутовской иронии и надсмехательстве или кликушествует, грозя мором и гладом заблудшим православным душам, или, пуще того, с иосифобродской надменностью взирает на метания и умопомешательство уже как бы и не своего народа, нечаянно забрести в максаевский стих – все равно что попасть в цветущий одичавший сад, где в конопатый вишенник прокрался растопыристый дубок, а с пышнотелой вдовицей-дулей соседствует горемычная крушина.
Томит печалью поздний палисадИ желтый лист, летящий на ограду.А белым цветом яблоневый садВселяет в душу нежность и отраду.И безысходна вьюжная тоска,А первый снег – как вспененное устье.Земля и небо, ветер и рекаВсегда полны то радости, то грусти…