Избранное. Том 2. Художественные очерки и заметки
Шрифт:
Привожу целиком этот рубцовский не такой уж шуточный текст, бывший в те годы литинститутским гимном, потому что ни в одном из его теперь бесчисленных посмертных сборников я не встречал «Жалобы». За точность ручаюсь, только словечки «к едрене-матери» звучали в более приземленном варианте.
Так я вошел в тот небольшой кружок друзей и поклонников Рубцова, который постоянно волочился за ним во все время его институтской жизни и которому он несколько капризно доверял. За ним стойко стояла слава первого поэта Литинститута, а первому по штату полагается свита, поэтому в одиночестве Рубцов в Москве практически не бывал никогда и стихов не писал. Родиной его стихов почти всегда были Вологда, райцентровские городки и старинные села около них. Мы в Москве, падкой испокон веков на всякую всесветную сволочь, спорили о новаторстве, верлибре, «евтушенковской» рифме, а тут из очередного побега на родину возвращался посвежевший, поопрятневший Николай и напевал нам по простоте душевной про эту тихую родину, про русский огонек, доброго Филю, какое-нибудь Ферапонтово «или про чью-то горькую чужбину, или о чем-то русском вообще». И все становилось на свои места. «Антимиры» и «Братская ГЭС» так и шли дружно по разряду эксперимента и новаторства, а «Добрый Филя» нечаянно становился классикой русской поэзии.
Отношения Рубцова с Литературным институтом никак не могли упорядочиться. Обучался он чрезвычайно долго, числился и на очном отделении, и насовсем изгонялся, и восстанавливался на заочном. Когда меня ему представили, он считался заочником, хотя почти постоянно жил в институтском общежитии, будучи гонимым и преследуемым тогдашним суровым комендантом по прозвищу Циклоп. Циклоп старался вытурить Рубцова из своих владений, да не тут-то было: сердобольные вахтерши пропускали поэта на этажи, а уж там он терялся, как иголка в стоге сена, да еще мальчишески поддразнивал коменданта. Тот всегда, как хорошая охотничья ищейка, шел на гитарный перебор, надеясь сцапать нелегального проживальщика, а потому гитара звучала на всех семи этажах и даже в бельевой.
Мой сосед по комнате снимал квартиру в городе, и Николай часто ночевал у меня на свободной койке, половые матрасы ему изрядно поднадоели, хотя в быту он вел себя более чем непритязательно. Помню, как-то утром, потирая высокий узкий лоб ладонью, он вдруг обнаружил, что два дня ничего не ел. Задумался горестно, потом вспомнил что-то, облегченно засмеялся: «Но ведь пиво-то мы пили? А пиво – жидкий хлеб! Жить – будем!».
В характере у Рубцова, при всей его тяжелой капризности, была огромная доля детской веселости. Без нее он не написал бы ряда прелестных детских стихов, меньше бы любили и почитали его друзья. Однажды он перепечатывал в моей комнате рукопись новой своей книги «Сосен шум», и мне в течение десятка дней посчастливилось видеть его милым, трезвым и благообразным. Мы вдоволь насудачились о поэзии. Я, видимо, нравился ему своей откровенной молодостью, влюбленностью в Есенина и в него, тогдашней готовностью день и ночь читать и слушать стихи, и он не притворялся.
А носить маску этакого мужичка-хитрована из дремучего леса он умел, бродя по вечно слякотной Москве в рябых подшитых валенках или наигрывая на гармошке в богемном застолье незатейливые «страдания». По институту ходила восхищенная – знай наших! – история про знакомство Рубцова с Евтушенко. Побрел-де наш Коля за гонораром в журнал «Юность», зашел в отдел поэзии, сидит себе в уголке, покуривает. И тут в комнату во всем своем блеске, «рыжине и славе» врывается Евтушенко с журналом в руках и кричит: «Кто такой Рубцов? Познакомьте, я хочу обнять его!». А ему Дрофенко или Чухонцев и показывают – вон, мол, он покуривает. И подошел журавлино Евтушенко к Коле, протянул торжественную руку, продекламировал: «Евгений Евтушенко!». Поглядел на него прищуристо Коля, поморгал мохнатыми ресничками, почесал в затылке и ответил: «Навроде что-то слыхал про такого…».
В действительности Рубцов блестяще знал всю русскую и многое из западной поэзии, например, наизусть читал Вийона. Малоформатный сборник Тютчева всегда носил в кармане пиджака, на какие-то простецко-щемящие мотивы напевал его стихи со слезами на глазах. Кроме Пушкина, вровень с Тютчевым не ставил никого, даже любимого Есенина, справедливо считая, что на уровне Есенина можно все-таки написать несколько стихотворений, а Тютчев недосягаем вовеки. От Есенина, наверное, перенял страстную любовь к Гоголю, по памяти читал его большими кусками и почитал за гениального поэта.
Из современных поэтов, по правде говоря, очень высоко никого не ставил, не захлебывался от восторга. Я видел его почтительным с Николаем Тряпкиным, сам по его просьбе знакомил с Федором Суховым, он уважал их творчество, но не более. В пору нашего знакомства он уже отдалился от кружка поэтов Владимира Соколова, Станислава Куняева, Анатолия Передреева и Игоря Шкляревского. «Они меня свысока любят, – объяснял, – а мне лучше запанибрата, чем свысока».
Цену он себе знал, верней, угадывал. Перепечатав очередное стихотворение, отрывался от машинки и, поблескивая маленькими острыми глазками, размышлял вслух: «Конечно, Есенин из меня не получится. И Боратынский тоже. А вот стать бы таким поэтом, как Никитин, как Плещеев! Ведь хорошие поэты, правда? Русские поэты, правда?» – и мечтательно улыбался. Я по молодости лет предрекал ему, что в русской поэзии он будет стоять выше Плещеева и Никитина, и до сих пор не знаю, так ли уж был не прав.
О неприютной и нескладной внешне жизни Николая Рубцова написано немало и сочувственно. Его сиротское, детдомовское, корабельное, а потом почти до конца сплошь общежитское житье-бытье даже сегодня, при полной ненужности поэтов обществу, выглядит страшным. Но на моей памяти никаких подачек он ни у кого не просил и права не качал, разве что «стрелял» пятерку-другую по-студенчески. Раз, дотла прожившись, мы ездили к Борису Слуцкому занимать червонец: Слуцкий как-то посетил семинарские занятия в институте и безошибочно отметил стихи Рубцова, с тех пор был к нему благокосклонен. Лишь однажды я видел, точнее – слышал Николая плачущим навзрыд. Поздней ночью, вернувшись с очередных посиделок, он тихонько – в любом состоянии старался меня не булгачить – прокрался к своей кровати, рухнул на нее, поворочался и зарыдал в тощую подушку. Я оторопел и не шевелился. Вдруг он отчетливо произнес сквозь всхлипывания: «Даже у Есенина никогда не было своего угла!» – скрипнул зубами и вскоре затих.
Когда появилась его поистине замечательная книжка «Звезда полей», все литературные журналы страны приветствовали ее, наперебой предлагая автору свои страницы. Над плешивой головой Николая зашумела лебедиными крылами слава. Припозднившись, что-то одобрительно буркнула «Правда». Вологодское начальство спохватилось и выделило поэту однокомнатную квартиру. Рад и горд ею он был несказанно. Но в своем углу прожил недолго. Как уже говорилось, крещенскою ночью в обоюдном пьяном угаре сожительница-поэтесса, небезызвестная ныне по бесстыжим воспоминаниям, буквально голыми руками задушила Колю Рубцова.
О пьянстве Рубцова сейчас говорят как-то обиняком, стыдливо, через не хочу, или с укорами в слабохарактерности поэта. Характер у Рубцова был дай бог каждому, без него он вряд ли бы выработался в поэта такого уровня. Но не надо закрывать глаза и на то, что гулеванил Коля добрую часть своей короткой жизни.
Пили в литературной среде ничуть не больше, чем сейчас, и будь Рубцов рядовым поэтом, его гульба никого бы не трогала. Конечно, последние год-другой с ним стало тяжело в застолье, а так ведь и гулял он, бродяга, талантливо. Кто не знает, как поснимал Рубцов с общежитских стен портреты русских классиков, снес их в комнату, аккуратно расставил, разогнал своих прихлебателей и провозгласил: «Надоело пить со всякой шелупонью, хочу пить с хорошими людьми!».