Избранное. Том 2. Художественные очерки и заметки
Шрифт:
Неповторимый цветок есенинской поэзии будет дотоль лепеститься в нашей истории, доколе стоять будет российская земля. И синь очей, которую Есенин утратил во мгле своего страшного времени, будет вечно светить в душе каждого думающего российского человека. Сентябрь 1995
«Душой, которую не жаль…»
Встречи и прощания с Николаем Рубцовым
Нет ничего странного, что любимые стихи хороших поэтов со временем в нашей памяти становятся как бы полнокровнее, наполняются новым провидческим смыслом, все сильнее берут за душу, ежели она есть, душа. Они нежданно-негаданно, подобно лопнувшему маковому бутону, вспыхнут в сознании и цветут уже долго и привязчиво, тревожа и волнуя своей необъятной высокой красотой.
Так недавно
Конечно, я помнил волшебное, тончайшее по настрою и льющейся музыке слов продолжение этих строк:
И всей душой, которую не жальВсю потопить в таинственном и милом,Овладевает светлая печаль,Как лунный свет овладевает миром…Но в потрясенной донельзя стране и жизни обещание конца потрясений задевало больше.
И сами по себе стали вспоминаться другие стихи давно погибшего учителя и друга, пророческий смысл которых в полной мере открылся только сейчас, в дни утрат и потрясений. Их можно цитировать до бесконечности:
Огнем, враждой земля полным-полна,И близких всех душа не позабудет!... . . . . . .Среди тревог великих и разбояГоришь, горишь, как добрая душа…. . . . . . .Что все мы, почти над кюветом,Несемся и дальше стрелой…. . . . . .Пролетели мои самолеты,Просвистели мои поезда…. . . . .Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны,Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей!..Между прочим, в 60-е годы, когда из стихов изгонялось даже такое невинное идиоматическое выражение, как «слава богу», в насквозь насильственно атеистической стране в открытую заплакать по порушенным церквям мог поэт истинно и безбоязненно верующий. Царскую корону Рубцову, по его признанию, было жаль не менее, а чтобы запорошить глаза всевидящей цензуре и оплакать веру, он вынужден неловко словчить. Но это к слову.
Предощущение грядущих потрясений в судьбе России, трагичности ее пути постоянно мучило Рубцова и суровым грозовым отблеском озаряло его стихи. И свою судьбу он предугадывал, предрекал свою смерть в крещенские морозы, и погиб на Крещение 19 января 1971 года. Но в полную гибель России не хотел верить, отчаянно цеплялся за какие-то надежды, при этом ссылался на Ленина: «Вот Ленин взял да и выдумал НЭП, и накормил народ! И у нас, погляди, кто-нибудь что-нибудь выдумает». Разговор происходил в конце тех же 60-х, когда стране, казалось, ничего не грозило, она сама грозила чуть ли не полмиру, а уж к проблеме питания даже мы, полунищие студенты Литинститута, относились спустя рукава. Я же был сыт и пьян по ноздри своим студенчеством, званием поэта, первыми публикациями, близостью к Рубцову и с великим недоумением наблюдал за его тревогами и вечной тоской.
Николай пытался бодриться, писал шуточные стихи, распевал их в общежитских коридорах, а звучали они все равно грустно. Его тогдашнее настроение ярче всего сказалось в непонятом доныне стихотворении «Поезд»:
…Поезд мчался с полным напряженьемПолных сил, уму непостижимых,Перед самым, может быть, крушеньемПосреди миров несокрушимых.Поезд мчался с прежним напряженьемГде-то в самых дебрях мирозданья,Перед самым, может быть, крушеньем,Посреди явлений без названья…Вместе с ним и я в просторе мглистомУж не смею мыслить о покое,Мчусь куда-то с лязганьем и свистом,Мчусь куда-то с грохотом и воем.Мчусь куда-то с полным напряженьемЯ, как есть, загадка мирозданья.Перед самым, может быть, крушеньемЯ кричу кому-то: «До свиданья!..»Здесь поезд конечно же является символом всей Земли, в тартарары летящей. И когда напряжение достигает предела, когда уже дух перехватило и невмочь стало, поэт вдруг выдыхает себе и читателю:
Но довольно! Быстрое движеньеВсе смелее в мире год от году.И какое может быть крушенье,Если столько в поезде народу?И читатель вздыхает облегченно и улыбается, что вроде его провели: он уже в пропасть заглядывал, ан под ногами – торная дорога. Таково поэтическое обаяние и мастерство Николая Рубцова и вместе с тем тайна его творчества.
В 1966 году соплезвонистым хуторским казачком сразу после одиннадцатилетки, на удивление всей родне, я поступил в Литературный институт. Познания мои в поэзии были чертополошны и беспорядочны: я довольно хорошо знал Блока и Есенина, взахлеб упивался только что открытыми Пастернаком и Цветаевой, в то же время бережно хранил вырванные из «Юности» подборки стихов Евтушенко с Вознесенским и с удовольствием читал расхожие книжки какого-нибудь Волгина или Грудева. Хотя внутри уже шелохнулось некое слабое подозрение в шарлатанстве тогдашних поэтических кумиров, но честно признаться в этом я не смел даже самому себе.
По давней традиции первокурсники Литинститута в начале учебного года проводят поэтический вечер, показывая преподавателям и старшим товарищам товар лицом. На вечере я продишканил нечто распевно-казачье с густым самогонным духманом, что в ту пору тоже никоим образом не поощрялось, а поэтому неожиданно сорвал толику аплодисментов от скептических слушателей. И тут бесшумно и властно меня взял под локоть кудрявый, грубовато-красивый парень (это был Саша Петров, поэт с Урала, его уже нет с нами), сказал торжественно: «Пойдем! Тебя зовет Коля!» – и потянул к выходу. Никакого Колю я не знал ни во сне, ни вживе, но почему-то понял – идти надо, кажется, даже сердчишко почаще запрядало.
В институтском дворике возле позеленевшего памятника Герцену стоял приземистый лысоватый мужичок в куцем осеннем пальтишке – ну точь-в-точь колхозный кладовщик – и сверлил меня маленькими пронзительными глазками цвета потемнелой вязовой коры, опушенными почти нарочными девичьими ресничками. «Это же Коля Рубцов!» – еще ближе подтолкнул меня к нему кудрявый. Мужичок еще некоторое время почти с ненавистью вглядывался в меня, а потом вдруг заморгал часто-часто и почти закричал: «У тебя нет России! Есенин пел про Русь уходящую, я пою про Русь ушедшую, а у тебя никакой нет!».
Последние слова прозвучали почти вопросительно, мне показалось даже, что глаза у Рубцова увлажнились. Я молчал, едва ли не перепуганный. Видно, моя покорливость ему понравилась. Он погладил меня по плечу, улыбнулся какой-то удлиненной забавной улыбкой и сказал совсем ласково: «Ну, пошли с нами!». И мы пошли пить портвейн.
В тот же вечер я услышал стихи Рубцова, многие из которых он исполнял своим особенным речитативом под гитару. И пел, и просто читал он очень ясно и отчетливо, неуловимо подчеркивая музыку каждого слова, в такт помавая от груди и вверх маленькой крепкой рукой. Как в водяную воронку, втягивал он душу слушателя все глубже и глубже в свою печаль, да так, что притихшая компания не сразу могла прийти в себя даже после разудалой «Жалобы пьяницы»: