Избранное
Шрифт:
— Нет, я не это хотел сказать. Мне очень нравится запах гвоздик. Они пахнут очень, очень хорошо. Да. Я опять говорю не то. Я хотел сказать, что мы, может быть, не такие уж чудные. Это только кажется другим людям из-за того, что мы не умеем правильно выражать свои мысли. А это происходит потому, что мы мало говорим. Нам нельзя говорить много, слишком опасно. Если есть возможность, мы ограничиваемся двумя словами: «да» и «нет». В наших местах следует избегать всего, из чего стало бы понятно, о чем мы думаем. Ибо мы, разумеется, думаем очень напряженно; поскольку нам не положено говорить, мы, вероятно, думаем больше, чем все остальные люди. Без думанья нам не обойтись, но наше искусство состоит в том, чтобы делать вид, будто мы вообще не думаем. Живи ты с нами, ты была бы такой же. Я почти уверен. Хотя вовсе не легко говорить только два слова: «да» и «нет», — а во всех других случаях держать язык за зубами. Особенно трудно с непривычки. Иногда хотелось бы говорить весь день напролет или всю ночь напролет. Прямо подступает к горлу. Но так не годится, сразу пропадешь. Они только и ждут той минуты, когда человек не выдержит и заговорит. В детстве мы спали с сестрой в одной кровати. Они считали, что мы спим, а мы вместо этого шептались под периной и рассказывали друг другу решительно все. И даже когда мы засыпали, то видели одинаковые сны. В ту пору нам было хорошо, но потом мы подросли, и меня отправили спать на сеновал, а сестра укладывалась в ту же кровать. Теперь, когда она уехала, в кровати сплю я. А она… Я рассказываю все это, чтобы ты меня правильно поняла. Но в сущности, я и сейчас говорю не то, что намеревался сказать. Такие люди, как мы, люди, которые много думают, не смея высказаться, считают, что все другие думают то же самое и что, стало быть, для объяснения вовсе не надобны слова. Поэтому-то все сказанное нами звучит фальшиво, ибо люди ждут от нас совсем иного. Вот и тебя мои речи удивили и даже рассердили, хотя я этого, ей-богу, не хотел. Я выскажу тебе, Нелли, все наперед, пусть это и не будут по-настоящему правильные слова. Прошу тебя, не сердись. Но я не знаю, что из всего этого получится. Да и как это можно знать? Ничего плохого не будет, точно.
Потом мы некоторое время лежали тихо. Оба с открытыми глазами. Я понимал, что Нелли напряженно думает. Быть может, у нее опять появились такие же, как и прежде, маленькие морщинки на лбу. Я мог легко стереть их, чувствовал, что во мне скопилось множество слов, целый поток. Но я ждал. Было так приятно нежиться в постели и ждать слов, которые вот-вот сами потекут. Хотя стало жарко. Я бы с удовольствием сбросил с ног одеяло.
— Ты вспоминаешь о своей сестре? — спросила в конце концов Нелли.
— Нет, — сказал я. В эту минуту я не вспоминал о ней. То есть не думал, как думал раньше (так или иначе она постоянно присутствует в моих мыслях). — По-твоему, она умрет от этого?
— Почему она обязательно должна умереть? Хрупкие создания переносят роды часто лучше других женщин. Да, часто так бывает. Даже если родятся двойняшки. Это еще ничего не значит. А может, никакой двойня и не будет. Кто его знает? Я сказала про двойняшек, потому что недавно подумала об этом. Стояла у бакалейщика около прилавка, покупала изюм для сладких пирогов — некоторые мужики просят сладких пирогов, чудно — и тут увидела ее на улице. Она прислонилась животом к витрине, личико у нее было совсем маленькое. Меня она не заметила. Смотрела на товары, выставленные в витрине, а может, еще куда смотрела. Вот у меня и мелькнула мысль. Конечно, от родов помирают, всякое случается. Но никто об этом не думает.
— А у тебя детей не будет?
— Я слежу, не бойся. Потом, когда выйду замуж, но это уже другое. Тогда конечно… Штрук правда твой дядя?
— Мы его так зовем. Он брат моей матери, хотя гораздо моложе ее. Может быть, сводный брат. Она с ним очень считается. Многие с ним считаются, хотя и не любят его. По-моему, он им внушает страх, но все равно они делают с ним дела. Штрук объезжает окрестные деревни, покупает скот и продает его на бойни. Но, конечно, он делает и другие дела, и моя мать тоже. Это связано с моряками на баржах и с прочим. Ты ведь понимаешь, о чем я веду речь? Поэтому он приезжает к нам раз в неделю, и на кухне они обо всем договариваются. Мы, дети, это всегда знали, хотя не присутствовали при их разговорах. Но, разумеется, замечали, что они притворяются, будто ничего не происходит. На кухне всегда было очень тихо. Быть может, именно Штрук и сказал матери: «Неплохо, если она станет женой таможенника». А уж сестре моей преподнесли все иначе. Ей сказали: «Мы не в состоянии содержать тебя весь век. Пора выходить замуж». А за кого ей было выходить? Никого другого не оказалось поблизости. Хочешь, я скажу тебе правду, Нелли? По-моему, Штрук сам охотно женился бы на ней. Не знаю, почему мне так кажется. С сестрой я не делился своими подозрениями. О таком говорить нельзя. Но и она все понимала. Незачем было говорить. Вот почему…
— А отца у вас нет?
— Есть. Конечно, есть. Как ты могла подумать?
— Ты ведь о нем не упоминаешь.
— Почему бы у нас не было отца? Разумеется, есть. Но в доме о нем не упоминают.
— Он сбежал?
— Да нет же. Он с нами. Всегда с нами. И убежать он не может.
— Почему?
— У него отнялись ноги.
— Вот оно что, — сказала Нелли.
— Нет, этого тебе не понять, — сказал я. — Это совсем не так просто. Да и случилось уже давным-давно, сестре моей тогда было семь, а мне шесть, но с тех пор ничего не изменилось. Дело в том, что нам внушили, будто мы во всем виноваты. В том, что у отца отнялись ноги. Сам он этого не внушал. Он это даже в мыслях не держал, но мать так сказала. И внешне все выглядит, будто мы и впрямь виноваты. Когда они рассказывают об этом случае, то люди могут поверить. Трудно что-нибудь возразить. Поэтому нам и тяжело жить, очень тяжело. И все же это неправда. Ты понимаешь, что это неправда, но с уверенностью утверждать не можешь. Те, другие, всегда правы. Поэтому лучше не опровергать. Только когда смотришь на отца, знаешь, что те, другие, не правы. Именно потому, что он и слова не говорит в опровержение… Случилось очень большое несчастье, Нелли, такое большое несчастье, что ты даже представить себе не можешь. Другие люди не понимают, какое это огромное несчастье. Они считают, будто у нас все точно так же, как у них. Но мы всегда все понимали, с самого детства. Мы с самого детства, еще с того времени, когда были маленькими несмышленышами, понимали, что у нас все не так, как у других. Отец упал со стремянки. Он вовсе не хотел влезать на эту стремянку. Он повторял: «Оставь! Оставь!» Я слышал это сверху, так как висел, ухватившись за балку под крышей сарая. Но мать моя подзуживала его: «Полезай! Полезай же!» Тогда он, вздыхая, стал карабкаться наверх, но тут вдруг одна перекладина сломалась — она была трухлявая, совсем трухлявая, — отец свалился. Увидев, что он лежит на земле, я так разволновался, что чуть было не выпустил из рук балку, тогда я упал бы прямо на него. Мать пыталась взвалить отца на спину и вытащить из сарая, и сестра моя с плачем помогала ей. Сперва мне показалось, что отец умер, но он посмотрел наверх, на меня, и сказал: «Ничего страшного». Мне почудилось даже, что он улыбнулся. После этого я моментально спустился вниз по стене сарая, только я один знал то место, где можно было быстро спуститься. Я тоже пытался помочь матери. «Ты убил своего отца, — сказала мать. — Беги скорее в Унтерхаузен. Зови врача!» И тут я помчался через болото, я бежал всю дорогу, но дороге не было конца. «Если он погибнет, я покончу с собой, — повторял я на бегу. — Я просто-напросто спрыгну со сломанного пролета моста в реку». Тогда мне было всего шесть годочков. В Унтерхаузене они стали обзванивать деревни, чтобы узнать, где врач. Его никак не могли найти. Врач явился к нам только на второй день, он был пьян в стельку. За это время мать и моряки с барж, которые стояли на причале у нашего дома, положили ноги отца в лубки. Он сломал себе оба бедра или обе тазобедренные кости. Врач сказал, что отца надо немедленно отправить в больницу, там его вылечат, ничего непоправимого не произошло. Отец спросил, сколько это будет стоить. Врач ответил: приблизительно столько-то и столько-то. Отец промолчал. Все мы стояли вокруг его кровати. Мать, моя сестра и я. И мать тоже промолчала. Тогда отец сказал: «Таких денег у нас нет». Врач пожал плечами, все мы продолжали молча стоять, прошло еще несколько минут, и тут внезапно моя сестра воскликнула: «Может быть, у нас все же есть такие деньги, надо только сосчитать?» Мать хотела возразить, но отец опередил ее: «Нет, таких денег у нас, к сожалению, нет. И вообще все это ни к чему. Дома кости тоже срастутся». Нелли, ты слышишь? Или ты уже спишь?
— Нет, я не сплю, — ответила Нелли.
— Деньги в доме наверняка водились, понимаешь. Мы, конечно, не знали, сколько именно, для этого мы были слишком малы. Но за кухней помещался темный чуланчик, забитый всякой рухлядью. Перед ним обычно стоял стул, на котором восседала мать. Однако, когда в дом являлся этот Штрук или другие подобные типы и делали с ней дела, она возилась в чуланчике, и никто не смел ей мешать, не то мать приходила в ярость. Она зарабатывала и на молочных поросятах. За домом у нее было несколько хлевов. Люди говорили даже, что у матери легкая рука: свиньи у нее здорово набирали вес. Ах, как я ненавидел этих животных! Одно мясо, голое мясо! Меня заставляли чистить хлева. А сестра должна была кормить свиней. В тот день все и началось. Сестра горько плакала, потому что мать бранила ее. Тогда я топнул ногой. Мать собралась побить меня, но я ускользнул, забравшись под крышу сарая. Моя мать — высокая грузная женщина… С тех пор папа ходит на костылях, согнувшись в три погибели. Собственно, не ходит, а передвигается, и на очень короткие расстояния. Притом страшно медленно. Одевается он самостоятельно, но и на это у него уходит много времени. Впрочем, время у него есть. Ничего другого он делать не в состоянии. Отцу дали видавший виды плетеный стул, мы ставим его у входной двери под навесом, а летом иногда задвигаем под старое сливовое дерево. Отец сидит и смотрит на реку, смотрит на другой берег. «Там он никому не мешает», — сказала как-то моя мать этому Штруку. Я услышал ее слова совершенно случайно. И сразу же передал сестре, она заплакала. Да, иногда она плакала, но только тогда, когда никто, кроме меня, не мог этого видеть. Раз в неделю мы выносим отцу на улицу маленькое зеркальце, которое висит в комнате. Он подстригает себе усы и брови, нависшие на глаза. За это время он стал совсем седой, белые волосы окружают его голову венчиком. Зима для отца — скверное время… Только не думай, Нелли, что люди презирают отца. Когда к нам заходят моряки с барж, они здороваются с ним, спрашивают, как жизнь. При этом они снимают шапки. Они и впрямь относятся к нему с уважением, это чувствуется. Моя мать это тоже чувствует; мне кажется, она каждый раз заново удивляется такому отношению к отцу. Это видно по складке у нее на лбу. Складка не похожа на те маленькие морщинки, что я видел у тебя, это темная глубокая морщина прямо над носом. Только пресловутый Штрук никогда не входит к нам с фасада, он через двор направляется прямо на кухню к матери. А если они невзначай встречаются с отцом, тот вежливо спрашивает Штрука: «Ну вот, стало быть, ты опять появился?..» И ни слова больше. К делам матери отец не имеет никакого отношения. И раньше не имел. Но он знал о них, вот в чем суть. Что ему оставалось, посуди сама? Понимаешь, отец не из наших мест. Откуда он, я не знаю. Он совсем из других краев. Приехал до моего рождения. И почему он, собственно, переселился к нам? Может, думал, что у нас здесь лучше? С чужими людьми я не могу обсуждать эту тему, хотя дорого дал бы, чтобы все узнать. Отца я тоже не осмеливаюсь спрашивать. Нет, это не годится. Слышишь, Нелли?
— Да, слышу, — сказала Нелли.
— Дом принадлежит матери. Он очень старый. Говорят, ему несколько сот лет. И он уже сильно покосился. Несмотря на это, дом стоит, он построен добротно, и место тоже выбрано неплохо. В сущности, в нем можно было бы прекрасно жить. Только очень одиноко. Хотя не так уж одиноко, как кажется, ведь река всегда с тобой. Порой она зеленая, порой желтая, а потом свинцово-серая. Рыбы в реке нет — говорят, из-за фабрик, которые будто бы расположены дальше в верховьях. Но баржи… Дом принадлежал матери моей матери, и ее матери тоже. И так далее, и так далее; не знаю, сколько поколений владели им. Когда-то очень давно там, говорят, была переправа, и наш дом был домом у переправы. Знаешь ли ты, что такое дом у переправы? Теперь такое и не встретишь. Люди с другого берега громко кричали, и тогда их перевозили на лодке через реку. Потом аккурат на том месте выстроили мост. И это тоже случилось в незапамятные времена. Мост был стальной, построенный, как говорится, на века, ведь ему надо было противостоять сильному течению и крупным льдинам зимой. Для судов оставили три прохода, самый большой — в середине, он предназначался для баржей и плотов. Две опоры моста стояли в реке. Они еще сейчас заметны, на них выросли березки, и моряки должны глядеть в оба. Наверно, дорога через реку на другой берег имела в ту пору важное значение, иначе не построили бы такой солидный мост. Но обо всем этом, в частности о том, куда вела дорога, не знает теперь ни одна живая душа. Люди все начисто забыли. И никого это сейчас не интересует, порой вдруг что-то промелькнет в разговоре, и опять молчок. Я собрал эти сведения по крохам. На нашей стороне тоже не существует больше дороги. Да и зачем она нужна? Чтобы добираться до Унтерхаузена? Но туда ведет тропка через болота, вполне достаточно и тропки. Все мы, местные, изучили ее, а чужие к нам не забредают. Что им у нас делать? К нам приезжают только таможенники, патрулирующие окрестности, но они едут из города вдоль реки. По этой дороге вполне проходит мотоцикл, надо, правда, соблюдать осторожность. На мотоцикле приехал и мой зять, а потом я вместе с ним отправился тем же путем, взобравшись на заднее сиденье. В первый раз. И еще к нам заглядывают моряки с барж. Дальше нас дороги нет. Ибо мост… Мост уже не существует. Он обрушился; впрочем, по-моему, его давным-давно уничтожили. Люди это не признают. Нельзя даже спрашивать об этом: в лучшем случае на тебя смотрят с удивлением, а не то сердито. «Какие глупости», — говорят люди. Знаешь ли, мне кажется, они действительно не знают, что произошло с мостом. Их родители или бабушки с дедушками не захотели рассказывать, в чем было дело, и постепенно народ утратил к этому всякий интерес. И все же странно, что ни у кого это не вызывает любопытства. Пусть мост уничтожен, но ведь видно, что он существовал в былые времена. Видно невооруженным глазом. По крайней мере на нашей стороне реки. Сохранилось еще полпролета, он возвышается над водой, и спереди, на самом верху, растет маленькая березка. Будто флаг. До этого места запрещено ходить, опасно. Вход на мост завалили валунами, а над ними повесили старый щит с надписью. Буквы на нем уже стерлись. При желании можно легко перелезть через валуны и через щит, но и я на это не отваживаюсь. Мне тоже кажется, что руины моста продержатся недолго. Надо надеяться, что в минуту, когда он окончательно рухнет, под пролетом не будет баржи, ей тогда несдобровать. Но пока что… На другой стороне реки, как ни странно, уже не видно никаких следов моста и дороги, которая ведь доходила до самой воды. Не понимаю почему. Ведь если бы остались хоть какие-то следы, они были бы заметны и у нас. Наш берег — высокий. Довольно высокий и крутой. Мы протоптали узкую тропинку к реке, она такая глинистая, легко поскользнуться. И повсюду гнездятся ласточки. Иногда за нами увязывалась кошка; нам часто приходилось спускаться по этой тропинке: мы должны были выбрасывать в реку всякую дрянь, которую не жрали свиньи, а потом прополаскивать ведра. Работа нам нравилась, хотя она тяжелая, особенно для маленьких детей. И вот, если кошка бежала за нами трехцветная кошка, — ласточки явно сердились, а кошка делала вид, будто ничего не замечает. Да, у нас была кошка. Она не отходила от моей сестры. Теперь она почти все время сидит рядом с отцом; и он и она смотрят через реку на другой берег, смотрят часами, не шелохнувшись. Наверно, кошке очень обидно, что моя сестра ушла с чужим человеком, с этим зятем. Другой берег совершенно плоский, на нем вообще ничего не видно. Все называют тот берег запретным. Но почему он запретный?.. Ты слышишь, Нелли?
— Да, слышу, — ответила Нелли.
— Я думал, ты спишь.
— Нет, лежу с открытыми глазами. Сама не понимаю почему. Обо всем этом я узнала сегодня впервые.
— Быть может, правда тот берег запретный? Тогда с этим должен считаться каждый. Но негоже просто говорить «запретный», и дело с концом! Словно это никого не касается. Словно того, другого берега вообще не существует. Ведь люди видят его изо дня в день, надо только взглянуть в ту сторону. Пускай мы не замечаем там ничего особенного, но, как ни крути, сам берег есть. И не только его мы видим, мы видим, что там ровная поверхность и растет трава, куда ни кинь взгляд. Бурая трава, довольно высокая. Когда по траве пробегает ветер, кажется, что это рябь на воде. Стало быть, и ветер там гуляет. И что ни говори, на той стороне всходит солнце и луна. Да и почему бы отец стал смотреть все время на ту сторону? И мы — моя сестра и я? Не скажу, что мы заприметили там нечто из ряда вон выходящее, но ведь и там может что-то случиться, и, если люди не станут наблюдать, они пропустят нечто важное. Раньше там явно была какая-то жизнь, были люди, иначе не построили бы мост. Вылив ведра, мы присаживались у воды. Из дому нас не было видно, да и мать к реке никогда не спускалась. Казалось, нас все забыли, ужасно приятное чувство. И такая тишина. Только плеск воды. Мы рассказывали друг другу разные истории. Как люди жили на том берегу и что будет, если мы переправимся на ту сторону. И еще обсуждали, как именно переправляться. Сестра моя говорила: «Мне кажется, они объявили тот берег запретным только потому, что там лучше, чем здесь. Их это злит». И я в это верил. А когда мы слишком долго засиживались у реки, отец наверху кашлял. Слышишь, Нелли?
— Да. Почему он кашлял?
— Боялся, что мать спохватится и станет звать нас из кухни. Заслышав его кашель, мы стремглав бросались наверх. Но молча проходили мимо отца, делая вид, будто вернулись не из-за его кашля. И он тоже делал вид, будто нас не замечает. Иногда, впрочем, мы и его кашля не слышали, настолько были увлечены беседой. Порой казалось: мы уже перебрались на другой берег. А то как раз по реке проплывала баржа; тогда мы махали людям на барже и дразнили шпица, который в ужасном волнении бегал вдоль бортов взад и вперед и лаял на нас. И тут мать начинала кричать, и мы пугались. Лишь только мы входили на кухню, мать говорила: «У меня дети никудышные! Откуда в моей семье взялись такие бездельники?» Со времени несчастья с отцом она не осмеливалась нас бить, зато ругалась громким голосом, чтобы отец слышал, и это было еще хуже, чем колотушки. Особенно старалась она, когда на кухне сидел этот Штрук. Он оглядывал нас с головы до пят своими неподвижными глазами, словно собирался купить и отправить на бойню. А кошка Залезала под сестринскую кровать. Я чуть было и впрямь не стал плохим потому, что мать беспрестанно повторяла, что я плохой. Да, если бы у меня не было сестры и если бы отец не сидел за порогом на своем плетеном стуле, я обязательно стал бы плохим. Кое-как я этого избежал. Нелли, ты даже не представляешь себе, каково у человека на душе, если он точнехонько знает, что каждую секунду может стать очень плохим. Да, конечно, я топнул ногой, но это сущие пустяки. Мать нас бранила и одновременно возилась у плиты; я видел ее огромную жирную тень на стене, видел, как она чесала себе голову всей пятерней. О… Но тут сестра дотрагивалась до меня рукой. Или ее юбка касалась меня, только юбка. И все проходило, я не становился плохим. «По-моему, она вовсе не моя мать, — говорил я сестре вечером, она мачеха». Есть такая сказка. Но сестра запретила мне распространяться на эту тему. Она возражала: «Тогда отец не женился бы на ней». И она, конечно, была права. И еще сестра говорила: «Ты бы даже не знал, каким плохим можно стать, если бы она не была твоей матерью». И это тоже правильно. Но, поверь, Нелли, лучше бы мне не знать. Теперь ты понимаешь, почему нам надо говорить как можно меньше? Только самое необходимое: «Добрый день» или «Спокойной ночи», и ни слова больше. Не то на тебя обратят внимание.
— Не кричи так громко! — прервала Нелли.
— Что ты? Я ведь не кричу.
— Кричишь. Незачем все это слушать чужим людям.
— Тебя дядя заругает?
— Дяде безразлично. Кроме того, он спит очень крепко. Но тебя слышно на дворе, и потом, кто-нибудь может пройти по шоссе.
— Я рассказываю, чтобы ты не удивлялась, чтобы все о нас знала, ведь завтра я уеду. Вовсе не обязательно, что я скоро появлюсь опять. Лучше уж сказать правду. Даже если мне очень захочется приехать, все может выйти по-иному. Заранее никто ничего не ведает. Поэтому хорошо, чтобы человек был в курсе… Ты догадалась, почему я раньше спросил про Штрука? Мне вдруг пришло в голову, что обо всем было заранее договорено. Конечно, с моей стороны это глупо, теперь-то я тебя знаю и понимаю, какая ты. Но с этим Штруком надо держать ухо востро и притом следить, чтобы не было заметно, что ты держишь ухо востро, иначе он тебя уж точно обведет вокруг пальца. Случайно я услышал обрывок разговора. На днях я поднял два тяжеленных чана с кормом для свиней и вынес на улицу, чтобы разлить по корытам, и вот, выходя, я услышал, что этот Штрук — он, как обычно, сидел на кухне у матери, они обсуждали свои дела, я понял это потому, что, когда вошел на кухню, они замолчали и Штрук стал смотреть на чаны, которые я ворочал, — словом, не успел я поддеть ногой дверь во двор и захлопнуть ее, как услышал: «Он уже мужчина». Я не стал оборачиваться, но почувствовал, что моя мать подняла глаза и поглядела на меня сквозь маленькое кухонное окошко, выходящее во двор. Я перепугался не на шутку: как ты думаешь, о чем они совещались? Я это тоже не знаю, и в этом вся закавыка, именно из-за этого с ними надо держать ухо востро. Что они затевают против меня? Мужчина. Какое дело этому Штруку, стал я мужчиной или нет? Какое дело моей матери? Отец никогда не сказал бы ничего подобного. Даже не подумал бы. Неужели они хотят сделать из меня такого же мужчину, как мой зять? Таможенника? Ведь они рассчитали, что им нужен таможенник. За таможенника выдали мою сестру, и она, быть может, умрет из-за этого. Нет, нет! А знаешь, что они могли еще придумать? Этот Штрук мог договориться с матерью, чтобы я помогал ему в его делах. Не исключено, что они заставят меня стать у него кучером. «День и ночь он в пути, — без конца твердит мать. — Он своего добьется, он такой трудолюбивый». Неужели стоит проявлять трудолюбие ради подобных делишек? И он думает, что я буду ему служить. Я же сгорю от стыда перед отцом, Нелли. Я не выдержу ни одного дня. И потому… Как они могут знать, что такое мужчина! Что они представляют себе под словом «мужчина»? По-ихнему, я мужчина, потому что могу без труда дотащить два тяжеленных чана с кормом для свиней. Или потому что… Нет, поверь, это еще не значит, что ты — мужчина. Ни в коем случае нельзя слушать, Нелли, то, что они стараются внушить всем нам. Они — негодяи и потому говорят это: хотят сделать и из нас негодяев. И будут повторять до тех пор, пока мы им впрямь не поверим. Но это брехня, я знаю: не одно это делает мужчиной. А я… да, если мне только удастся пройти по мосту…