Избранное
Шрифт:
Он плюхнулся поперек постели, забрыкал ногами и разразился долгим жизнерадостным хохотом — прыскал здоровьем, да он и сейчас такой. Я глядела на него с изумлением и, теперь прямо скажу, очень испугалась, что он совсем спятил, а он сел, подался ко мне, развязал сумку и вытряхнул на меня из ее круглого отверстия денежный ворох — фунтовые, пятифунтовые, десятифунтовые кредитки вперемежку с французскими банкнотами.
— Это все тебе, дорогая! — заорал он, хохоча, комкая бумажки и пригоршнями подбрасывая их в воздух. — В казино выиграл. Я у них там банк сорвал. Пятьдесят тысяч фунтов! И все твои, до последнего пенни. А уж как я их выиграл, не спрашивай, не помню ни одной ставки, вообще ничего не помню, кроме того, что всех кругом поил шампанским. Пьяный был, как зюзя!
Я вдруг заметил, что она исподлобья смотрит на меня — не пристально, а скорее виновато. Или это моя вина отразилась в ее глазах?
— Как видишь, Бобби, я и на сей раз уступила. Не сразу. Но в конце концов я приняла от него эти пятьдесят тысяч фунтов.
Она протянула мне конверт с письмом, написанным на пароходе Кале — Дувр.
— Я получила твое письмо через два месяца. В Дублине. Оно изрядно погуляло по свету.
Я взглянул на голубой конверт. Он был несколько раз переадресован. Я адресовал его «Мадам ффренч, отель „Руайяль“, Променад-дез-Англе, Лондон». Она взяла письмо обратно.
— То ли слово «Англе», то ли белые скалы на горизонте, то ли твоя усталость тут виною, только написался у тебя «Лондон». А в Лондоне далеко не всякий почтовый служащий знает, где находится Променад-дез-Англе. И отелей с таким или подобным названием в Европе наберется десятка два. Удивительно, как оно меня вообще нашло. А я перестала ждать через шесть недель. Ты ведь мог и сожалеть о той ночи. Ты однажды говорил мне, что без пяти минут помолвлен. Я не собиралась ползти к тебе на коленях. Да и чего ради ломать тебе жизнь? Мало ли с кем случится переспать! К тому же я была беременна.
По голосу ей никак нельзя было дать шестидесяти лет; это был голос молодой женщины, закаленной жизненным опытом. В глазах светилась ясная решимость. И зубы сжаты.
— За долгие шесть недель я столько решений напринимала! Подождала бы еще две, получила бы твое письмо — и поняла бы, что у тебя те же мысли. Но оно запоздало. Я взяла деньги. Я хотела ребенка. Я решила, что сумею его уберечь, сумею построить свою жизнь и указать Реджи его место. Все это мне удалось. А от тебя я получила из Лондона прощальный подарок — печатное приглашение на свадьбу, такую, грустно сказать, серебристо-серую открыточку. Она пришла через три месяца после Ниццы.
Я не мог ни принять этого умом, ни воспринять чувствами: это было неизмеримо, непредставимо, непоправимо, невосполнимо. Это была притча, фантазия, миф, оперное действо, в котором играл кто-то другой, а может быть, и игралось что-то другое, вовсе не моя жизнь. А она смеялась, смеялась торжествующе и насмешливо, точно Кармен, и не настолько я оторопел, чтобы не понять, почему и над кем она смеется, — лицо мое было, вероятно, красноречиво; и оторопь не помешала мне заметить, что смеется она без всякой горечи.
Тут половину я, конечно, додумываю задним числом. Тогда, в миг откровения, у меня на языке вертелись сразу три вопроса, и первый из них я почти выкрикнул. Какой же это был эгоистический вопрос!
— А моя жена?
— Кристабел? Она была изувечена и ослепла при ракетной бомбежке Лондона. Помучилась и не выжила. Это я узнала от тебя в 45-м, когда — верь не верь, но такое должно изредка случаться — мы снова встретились у фонтана на Трафальгар-сквер вечером в День победы. Ты меня упустил два раза; на третий удержал. Ночь мы провели в твоей квартирке на Чок-Фарм. Наконец-то боги явили нам благосклонность.
Свой третий вопрос я задать не рискнул. Это, собственно, была дюжина вопросов вокруг одного, главного: «Неужели и тогда — опять — было слишком поздно?» Успеется, подумал я. Именно тут почему-то нужна была особая сдержанность, и оба мы ее соблюдали, точно негласный заговор молчания ради любви.
Вернувшись вечером в свой коробчатый домик, который после хором на Эйлсбери-роуд казался двухъярусным поездным купе, я уткнулся лицом в ладони и навзрыд заплакал о своей безликой, стертой из памяти, когда-то любимой жене, нищенке, лишенной грошовой подачки воспоминания от былого возлюбленного; а он, без сомнения, много-много лет назад приветствовал ее девизом всех влюбленных: Incipit Vita Nuova [16] . Мое второе рождение, как выяснилось, оплачивается в числе прочего мукой, неведомой первопроходцам жизни, — взрослым пониманием, что всякая радость совсем не такова, какой впоследствии предстанет в памяти. Бедный ты мой призрак, может статься, теперь я гораздо нежнее к тебе отношусь, чем при жизни; и все же многим ли из твоих незабытых призрачных сестер дана твоя власть — исторгать слезы забвения?
16
Начинается новая жизнь (лат.).
Видел ли я ее лицо в своем фотоальбоме? Если видел, то оно было таким же чужим, как моя зубная щетка. Однако же она посещала меня в знаменательных сновидениях. В ту первую ночь, улегшись в слезах, я сразу крепко заснул и был разбужен около четырех рассветным птичьим гомоном. Я опять уснул, в объятиях своей навсегда безликой жены, и несколько часов ощущал ее присутствие. Оно оставалось влажным следом волны на песке, покуда я на следующий день не рассказал свой сон по телефону Ане. Я рассказал ей, что мне снилось, будто я сижу в пустом купе, а вагон одиноко стоит посреди бескрайней болотистой равнины в центральной Ирландии; состав отцепился и уехал, а до того у меня была спутница — моя жена в маске, с ребенком на коленях. Я очнулся от этого виденья, вдвойне отвергнутый, брошенный, покинутый своей Иокастой. Дослушав, Ана рассмеялась и спросила: «Что ты знаешь о своем отце?» Я сказал, что ничего не знаю, но предположительно он был изрядный выпивоха. «А ты зато изрядный трезвенник», — заметила она. Но разве в пустом вагоне, стоящем среди голой равнины, мне должно привидеться непременно скрытое маскойлицо?
Я знал, разумеется, что, если спрошу у Аны, в какую церковь ее приглашала серебристо-серая открытка, она, поразительно памятливая, вспомнит, в какую. Но что мне с того толку? Ну, съезжу я туда — и, как в Каслтаунроше, окажется, что всякий след былого давно простыл, а меня опять провели за нос. Да и нельзя было ждать от нее полной и неукоснительной правды о чем бы то ни было из нашего общего прошлого. К примеру, об Анадионе. Если бы я спросил: «Почему же ты мне не сказала?», она бы ответила: «Как, я говорила…» Или: «А зачем бы это?» Или: «У меня были свои соображения».
Под конец я перестал сомневаться в тех или других ее воспоминаниях, но, честно говоря, не потому, что предался ей душой и телом, — была причина и попроще. Однажды я подошел к своим полкам, где все книги расставлены в строгом алфавитно-тематическом порядке — как выяснялось на каждом шагу, я человек очень собранный, — и вот она, сразу нашлась нужная книга. «Прощай, оружие!» в первом английском издании. Я открыл начало — и увидел зеленую настольную лампу, услышал прибрежный переплеск бухты Ангелов, легкий, словно ее дыхание. «В тот год поздним летом мы стояли в деревне в домике, откуда видны были река и равнина, а за ними горы. Русло реки устилали голыш и галька, сухие и белые на… [17] » Голубой листок, разорванный надвое, выскользнул из книги. «Дорогой Бобби, он уехал… номер 351. Ана». Этот клочок бумаги, подброшенный к тому немногому или многому, что она мне поведала, вконец отбил у меня охоту к запретным припоминаниям. Никогда и ничем не подарит меня мое прошлое, кроме как ниткой разрозненных бусин.
17
Перевод Евг. Калашниковой.