Избранное
Шрифт:
И все-таки однажды, на третьем году нашей обновленной жизни, я, конечно же, попробовал задать свой третий, решающий и предпоследний вопрос, с которым столько промедлил.
— Ана, а почему даже тогда было слишком поздно? Ну, понятно, мое письмо заблудилось и запоздало, но ведь и тогда, если б ты только написала, я примчался бы к тебе.
Она ответила неподражаемо высокомерно:
— Когда пришло твое письмо, я уже была совсем иначе настроена.
Что прикажете делать? Единственно помнить, что напряженное страдание леденит сердце. Может прохватить морозом за одну ночь. А уж с нею-то, смею заверить, это могло приключиться вмиг и безвозвратно. И пустилась она в жизненное плавание как миссис Реджинальд ффренч, под пиратским флагом на страх встречным и поперечным. Когда я задал ей свой вопрос, она положила мне на руку пухлую, нежную ладонь и мягко сказала, читая мои мысли: «А ты, Бобби? Тебе-то как жилось?» Я ответил ей последним вопросом: «Ну, а для Реджи ведь это была невозможная новость? Совершенно сокрушительная?»
Я, конечно, недооценил ее хватку и решимость — но вот сверкнули огни рампы, показалось
— На обратном пути из Ниццы я остановилась в Лондоне и сообщила папе о своих «радостных» подозрениях. Он сразу послал меня на прием к приятелю-гинекологу в больницу св. Фомы, и тот успел позвонить ему прежде, чем я вернулась домой. Папа встретил меня поцелуем, смешком, шуточкой и заздравным бокалом. «Итак, малышонок ффренч?» Он был счастлив, мама сияла, и я мгновенно сообразила, как мне быть дальше. Ночью в письме Реджи я изложила свой дивный план. Хорошо, бог с ним, с разводом: но зато я возьму в Лондоне приемыша и привезу его в Дублин как своего ребенка. Пока что пусть он там всех оповещает, что я наконец-то enceinte [19] , а уж в марте дело будет за мной. Но больше никому ничего, и с декабря я в Дублин ни ногой.
18
Что за роль мне была уготована! (итал.)
19
Беременна (франц.).
Он воспарил и на радостях не собирался ни во что вникать: увидел себя в центре великолепной картины. Бесплодная жена бездетного гинеколога, о счастье, забеременела, а ее больная мать не чает дождаться внука. Конец и начало, смерть и рожденье, саван и пеленки, ночь и рассвет, свершенье и гордость — да и выгода, будьте уверены, не забыта! Но для меня-то — что за imbroglio [20] ! Перед ним мне надо быть плоской как доска. Перед дублинцами — ломать с ним на пару шутовскую комедию, якобы подушки подвязывать. А папе с мамой требовалось — ну, это-то пожалуйста! — чтоб я была круглая, как бочка. Но им тоже ведь нельзя было рассказать всю правду, и я велела им скрывать мою беременность от Реджи. Они ушам не поверили. Я настаивала, они колебались, и тогда я закатила дикую сцену. Хватит с меня, рыдала я, разбитых надежд. Я измыслила три выкидыша. Нет уж, ему об этом ни слова до рождения ребенка. Я божилась, что у меня прямо сейчас будет выкидыш, тут же, на ковре в гостиной, если они именем Господа Всемогущего не поклянутся хранить молчанье. Они поклялись, хоть папа и заметил: «Но Реджи-то к нам приедет и увидит сам. Черт побери, он же гинеколог!» А это, сказала я, предоставьте мне. Это я уже продумала. Я отправилась в Дублин и щеголяла там до октября в корсете, тесном, как кольчуга. Потом я сказала Реджи, что мама очень больна, и мне придется повезти ее на зиму в Ниццу. Он собирался приехать к нам туда в ноябре, но я упросила папу написать ему, что у его тещи желтуха и что он обязан поберечь своих дублинских пациенток.
20
Передряга (итал.).
Все чуть было не обрушилось в декабре. Папа, естественно, решил встретить Рождество с нами в Ницце, сообщил об этом Реджи, и тот, само собой, тоже возжелал к нам присоединиться. Я заболела гриппом. Реджи гриппа не испугался. По великой милости божией жена германского посла должна была родить первенца примерно 20 декабря, и у нее случились какие-то осложнения. Дальше пошла сплошная русская рулетка. К середине января мама сильно занемогла, и надо было скорее везти ее домой, в Кью-Гарденз. Тут, правда, Реджи совсем опешил: он привык повелевать рождением, а не распоряжаться смертью. Она умерла в феврале на своей постели. Положение мое было отчаянное. А я была грузная, как слониха. Ничего не поделаешь, пришлось во всем открыться папе; мало ему, бедняжке, было смерти жены, так тут еще импотент-зять, прелюбодейка-дочь, на подходе невесть чей ребенок-внук, и при этом в доме у нас, кстати сказать, дневали и ночевали мои сестры и брат. Я весь февраль напропалую молилась святой Анне — и она, голубушка, не выдала. 14 февраля, в день святого Валентина, Реджи позвонил из Дублина и спросил, очень ли я расстроюсь, если он первого марта отлучится на неделю в Турцию, на медицинскую конференцию. Я чуть не умоляла его оставаться там сколько душе угодно и обо мне не беспокоиться, я никуда не денусь; да он, отпетый эгоист, и без того не устоял бы перед соблазном: такая r'eclame, пожить пашою в Смирне, в отеле «Буюк-Эфес»! Второго марта я родила — уж конечно, преждевременно. А 17-го, в день святого Патрика, мы втроем возвратились в Дублин, всюду реяли флаги и гремели оркестры. Наверно, если б я тогда попросила подарить мне Тадж-Махал — я, мол, его на браслет подвешу, — он бы заказал два Тадж-Махала. — Она с усмешкой поглядела на меня. — Подарил он, как и следовало, нитку жемчуга.
Дирижер последним взмахом опускает палочку. Торжественно запахивается пурпуровый занавес. Низвергается град аплодисментов, каждая градина с булыжник. Да, моя Шехерезада умела представить дело занимательно, хоть порой и рискованно: муж, став рогоносцем, осыпает жену деньгами. Правда, неверная супруга была верна супружеской сделке. «Да плевать
Недавно я лишний раз убедился в своей правоте, читая мемуары одного иностранного дипломата: он, как и я, жил во время войны в Лондоне. Напрасно вчитывался я в страницу за страницей в поисках подмеченных мелочей, которыми, я уверен, изобиловали его служебные отчеты, ибо он был зорким наблюдателем английской жизни во всех ее чертах — он умел присматриваться к лицам и местности, социальным установлениям и житейским обычаям; в конце-то концов, люди его профессии просто обязаны внимательно наблюдать и убедительно описывать. И я заметил, что как только он больше обычного дает выход своим чувствам, так воспоминания его сразу уподобляются расплывчатым импрессионистским наброскам во вкусе Моне. Вот пример: ему позвонила хорошая знакомая и сказала, что если он хочет взглянуть на розы в Риджентс-парке, то пусть не откладывает, сезон на исходе. Его вступление отрывисто и четко. Он кладет трубку, убирает в сейф материалы Форин офиса, запирает под замок картотеку, по-видимому, берет шляпу и зонтик, должно быть, бросает пару слов секретарю или перед выходом на улицу инструктирует советника посольства — любая деталь насыщена потенциальным смыслом, — выходит на Уайтхолл, или на Пэлл-Мэлл, или где там они располагались, подзывает такси и велит шоферу ехать в парк. Далее выписываю:
«Во время нашей прогулки я видел цветы точно сквозь призму ее восприятия. Все вокруг: мглистая река, ампирные особняки в садах за высокими стенами, влажные лужайки и бледное сияние позднесентябрьского дня на склоне к вечеру — все сливалось в одно сновиденье, и в сновиденье превращалось в символы, наделенные таинственной властью напоминанья; это был пейзаж любви. Черный лебедь, плывущий по течению в вечернем свете, лиловатые темно-красные розы, роняющие последние лепестки, пустующие дома Нэша с их облупившимися колоннадами и заглохшими садами — все это были символы, таинственные иероглифы языка, по какому-то волшебству понятного нам обоим».
Что здесь достоверно? Ну, лебедь. Ну, облупившиеся колонны. Вообще же действительность начисто переколдована памятью, настроение изъято из контекста и так приподнято, что обособилось, возвысилось над жизнью. А вот шла или нет у них речь, положим, о фронтовых новостях? Или о том, какие у него и у нее планы на вечер? Тыкал ли он в землю зонтиком? Он ли похвалил ее платье, она ли подсказала поправить галстук, беспокоилась, что он кашляет? Память опоэтизировала жизнь, олитературила ее. На мой взгляд, взгляд опытного репортера, такие преображения сомнительны. Держу в уме рабочее правило Хемингуэя: записывать тут же. Но разве нельзя спокойно припомнить переживание? Черта с два! Реконструировать можно. Припомнить доподлинно? Никогда. «Истинное чувство, — говорил Стендаль, — не оставляет по себе памяти». Так как же обстоит дело? Я, человек, возрожденный без памяти, хочу думать, что чувства, подобно дождю, впитываются в почву и незримо питают живую поросль. Называйте ее памятью, знанием, опытом, какая разница — важно, что она растет, колеблется на ветру и рождает новую жизнь.
Краткий совет Аны вести дневник вовсе не вязался с ее собственной жизнью. Дорого расплатившись за свои чувства в юности, она под старость намеренно изукрасила их вымыслом — затем, чтобы напоследок выжать из них все что можно, да не из Тогдашних, а из Теперешних.
Иногда это стремление жить только Теперь выводило меня из себя: так, однажды вечером мы никак не могли нацеловаться, и она сказала: «Ты забудешь все-все мои поцелуи». Я пришел в ярость, потому что, во-первых, откуда ей знать? — а во-вторых, значит, онамогла бы забыть мои!И вот я оглядываюсь на наши блаженные годы, проникаю в ее душу и благословляю ее имя, а вкуса ее губ не помню. Я знаю, она была права, что так жила, что помнила столько небыли и забывала былое.
Реджи не забывал ничего, потому что никогда не сопереживал. Оживленный собутыльник и сотрапезник, он не вкладывал в общение с людьми ни крупицы души. Когда я бывал с ним, я точно сидел у вагонного окна, а по соседнему пути, то обгоняя, то отставая, шел другой поезд, полный пестрого, многоликого люда, собранного воедино. Что собирало воедино этого беспокойного, деятельного, разбросанного человека? Наверно, его чувство (призрачного?) превосходства. Он был воинствующим англо-ирландцем, живым реликтом колониальных времен, белой костью среди туземного сброда. Он, конечно, не доходил до такой глупости, чтобы хоть словом выказать нам, прочим, свое презрение: он демонстрировал его, во всем и всюду одерживая верх — как чемпион-теннисист, капитан команды регби, врач-специалист, яхтсмен высшего класса; гордый своей силой, выносливостью и мужеством, он являл собой воплощение и образчик британского стоицизма, и эту давно отыгранную роль играл так складно, что поневоле залюбуешься и позавидуешь.