Избранное
Шрифт:
Дядя Леонид был известный пианист, ездивший в турне. На стенах его комнаты висели фотографии, на которых он был изображен в коротком пиджаке с закругленными полами, с черным бантом на шее. Так одевались художники, артисты. Но это было давно, а потом у него отнялись ноги, и иначе, как на костылях, я его не видел. Он жил у нас и первые годы выходил к столу, смеялся, шутил. Потом перестал.
Он был красивый, с вьющейся шевелюрой, и в молодости у него были «истории». Гродненская вице-губернаторша, молоденькая и хорошенькая, влюбилась в него и убежала от мужа. Но дядя убедил ее вернуться.
На
— Он плохо выглядит, — сказала она. — Но не нужно говорить ему об этом.
И действительно, дядя выглядел плохо. У него запала верхняя губа, и в этот день было особенно трудно поверить, что гродненская вице-губернаторша была готова бежать за ним на край света.
В его комнате стояло пианино, и он постоянно играл — готовился к концерту.
Считалось, что это будет концерт, который сразу поставит его на одну доску с Падеревским, тем более что дядя так развил руку, что мог взять полторы октавы. Только у Падеревского была такая рука.
Он выбрал трудную программу — Скрябина, Листа и «на бис» мазурку Шопена. А если придется бисировать дважды — вальс, тоже Шопена.
Прежде у него не было времени, чтобы как следует приготовиться к концерту. Зато теперь — сколько угодно. С утра до вечера он повторял свои упражнения. Пальцы у него стали мягкие, точно без костей, и когда он брал меня за руку, почему-то становилось страшно. Я просил его сыграть что-нибудь, и он начинал энергично, подпевая себе, и вдруг останавливался и повторял трудное место: «Еще раз… Еще…» И, забыв обо мне, дядя принимался «развивать» руку.
Чтобы никого не беспокоить, он играл очень тихо, но все-таки сестра, у которой были частые головные боли, уставала от этих однообразных упражнений, и тогда мастер Бялый переделал дядино пианино таким образом, что на нем можно было играть почти бесшумно. Но фортиссимо все-таки доносилось. Тогда дядя сказал, что звуки ему, в сущности, не нужны и что глухота не помешала же Бетховену сочинить девятую симфонию! И Бялый снова пришел, маленький, грустный, с коричневыми, пахнущими политурой руками. Он прочел мне два стихотворения — «Черный ворон, что ты вьешься над моею головой?» и «Буря мглою небо кроет» — и сказал, что сам сочинил их в свободное время.
Потом, в девятнадцатом году, дядино пианино пришлось променять на окорок и два мешка сухарей, и немая клавиатура, которую он некогда возил с собой, чтобы и в турне развивать руку, была извлечена из чулана. Вот когда можно было играть, решительно никому не мешая! Слышен был только стук клавиш. Но по дядиному лицу можно было подумать, что ничего не изменилось. Он играл, волнуясь, энергично двигая беззубым ртом, и рассказывал мне все, что он слышал: вот прошел дождь, ветер стряхивает с ветвей последние капли, и они звенят, сталкиваясь в вышине, и падают, разбиваясь о землю. Мальчик идет по дороге, свистит, размахивая палкой. Зимнее утро. Женщины спускаются к реке, полощут белье в проруби, переговариваются звонкими голосами. А вот ночь в ледяном дворце, и мальчик Кай складывает из ледяных кубиков слово «вечность».
Изредка он выходил посидеть на крыльцо и все прислушивался, бледный, с ногами, закутанными в старую шаль. Что там, в Петрограде? Правда ли, что столицей теперь станет Москва? Помнит ли еще его Гольденвейзер? Концерт будет в Москве, это решено. Может быть, «на бис» он сыграет Чайковского «Прерванные грезы». Все пройдет превосходно, без хлопот, без мук и унижений…
Дуэль
Это была одна из тех невеселых вечеринок, на которых все напряженно шутили и приходилось осторожно есть, потому что с тех пор, как немцы заняли Псков, покупать провизию стало почти невозможно. Я ушел рано, а Розенталь пошел провожать Леночку Халезову, и Левка Сапожков, нарочно, чтобы позлить его, увязался за ними. Это было подло с его стороны, и Розенталь сказал, что такие вопросы еще недавно решались с оружием в руках. Тогда Левка вызвал его. Они дерутся завтра в восемь вечера на Бабьем лугу.
Я сказал, что, как социалист, Розенталь вообще не имеет права драться на дуэли, но он возразил:
— А Лассаль?
Толька Розенталь был похож на араба. У него были добрые, смеющиеся глаза и впалые, отливавшие синевой щеки. С гимназистками он долго, умно разговаривал, а потом, хохоча, рассказывал мне, что у него опять ничего не вышло. То, что должно было выйти, мы почему-то называли «свет с Востока». Толька жил у нас потому, что в городе Острове не было мужской гимназии. Мама согласилась взять его на пансион, тем более что с нами никто не мог справиться и считалось, что Розенталь подействует на нас благотворно.
В кофейне у Летнего театра, которая при немцах стала называться «Феликс», я встретился с Левкиным секундантом Кирпичевым. Он был уже довольно старый, лет двадцати, надутый, с выражением твердости на красном, квадратном лице. Все на нем было новое — шинель, застегнутая на все пуговицы, поблескивавшие ботинки. Он носил не измятую фуражку, как это было модно еще недавно, а торчащую, с поднятым сзади верхом, как носили немецкие офицеры.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответил он небрежно.
Возможно, что он сразу догадался, что я хочу повлиять на него в смысле провала дуэли, потому что, когда я сказал, что секунданты обязаны прежде всего подумать о примирении, он усмехнулся, — должно быть, решил, что мы с Толькой испугались.
— Разумеется. Итак, что вы предлагаете? Извинение?
Я сказал холодно:
— Об извинении не может быть и речи.
— Может быть, ваш друг предпочитает драться на шпагах или эспадронах?
Я ответил:
— Род оружия безразличен.
— Значит, пистолеты?
— Не возражаю.
— Расстояние? Двадцать шагов?
— Десять! — возразил я с бешенством, хотя мне хотелось, чтобы противники в момент поединка находились на расстоянии n + бесконечность.
Кирпичев слегка покраснел.
— Прекрасно, — сказал он. — Остается договориться о порядке боя. Согласно дуэльному кодексу, предлагаются три варианта: до первой крови, до невозможности продолжать бой и, наконец, до смерти одного из противников.