Избранное
Шрифт:
В открытой коляске с лакированными пыльными крыльями приехал командир полка Дашкевич-Горбатский. У него тоже были усы, но не острые, как у отца, а как бы распространявшиеся по лицу. Все смотрели, как он ловко соскочил с коляски, протянул руку жене, а потом с бравым видом подошел под благословение архиерея. Мне показалось, что и архиерей благословил его как-то лихо. Оркестр умолк. Все снова стали прощаться. Бабы заплакали, закричали. Но эшелон стоял еще долго — часа полтора.
Отец подошел. Мне хотелось пить; он налил из своей фляги чаю в отвинчивающийся металлический
Наконец командир полка стал прощаться с женой, которая была во всем белом, кружевном, в шляпе с птицей, сидевшей на широких полях. Они поцеловались, а потом картинно, крест-накрест, поцеловали друг другу руки.
Оркестр, который почти все время играл, хотя его никто не слушал, погрузился в вагоны, поезд тронулся, и вместе с ним двинулась вдоль перрона вся шумная, пыльная, кричавшая, плакавшая толпа.
Отец еще был виден среди офицеров, стоявших на подножке. Он махнул нам рукой. Мама сняла пенсне и молча вытерла слезы.
Скрипка Амати
Самый большой в городе граммофон с трубой, на которой была нарисована наяда, стоял в доме полковника Чернилиовского, начальника псковской тюрьмы, маленького, изящного человека, затянутого в корсет, с пушистыми усами на нежном лице. Механическое пианино исполняло концертный вальс Дюрана, который, как сказал мне Пашка, был по плечу только Падеревскому, да и то когда он был в ударе. Вольнонаемный регент тюремной церкви получал от полковника ценные подарки. «Специально-музыкальный магазин» на углу Великолуцкой и Плоской выписывал для него ноты из Вены.
В городе говорили — и это было самое поразительное, — что у Чернилиовского есть даже скрипка работы знаменитого мастера Николо Амати, хранящаяся в стеклянном футляре. Когда в Псков приезжал Бронислав Губерман, полковник разрешил ему поиграть, но Губерман взял только одну ноту, а потом посоветовал Чернилиовскому время от времени открывать футляр — скрипка могла задохнуться. «Скрипки дышат, — будто бы сказал он, — а когда перестают дышать, они умирают, как люди».
Отец вечно возился со скрипками, разбирал их, клеил; его усатое солдатское лицо становилось тонким, когда он, как врач, выслушивал лопнувшую деку. Он не верил, что у полковника настоящий Амати.
— Не Амати, не Амати, дорогой мой, — говорил он. — Не Амати.
Но когда арестанты убили Чернилиовского, отец стал беспокоиться, уцелела ли скрипка. Был назначен военный суд. Казаки, статные, скуластые, неторопливо проехали по Сергиевской и встали лагерем за Петровским посадом. Городовым выдали белые перчатки. Газету «Псковский голос» закрыли, и стало казаться, что революция, о которой давно говорили, произойдет через несколько дней.
Мама сердилась, что в такое время отец думает о скрипке, пускай даже и работы Амати. Отец соглашался.
— Великое дело, великое дело, — говорил он, а потом снова съезжал на Амати.
Скрипка уцелела. Дочь Чернилиовского, горбунья, однажды появилась на нашем дворе. Она была в трауре.
В прихожей она откинула креп, и показалось бледнее, тонкое лицо с маленьким ртом, опустившимся, как у много плакавших женщин. Надменно закинув ушедшую в плечи головку, она стояла в прихожей. Отец вышел, а она сказала звонко, как бы насмешливо:
— Я пришла предложить вам скрипку Амати.
Родители разговаривали долго, ночами. Даже если бы удалось продать какие-то страховые полисы, у нас было мало денег, чтобы купить эту скрипку. У нас была только тысяча пятьсот рублей, отложенных на приданое для Лизы, и хотя это было немного, без них она сразу превращалась в бесприданницу, то есть в особу, на которой женятся без расчета, а лишь по страстной, непреодолимой любви.
И все-таки отец считал, что скрипку надо купить. Мама сердилась, но неуверенно: в глубине души ей нравились необъяснимые увлечения.
Скрипку купили. Она была темная, изящная, небольшая, в обыкновенном, потертом футляре — это меня огорчило. Отец ходил по квартире веселый, с торчащими усами. У него был праздничный вид. На внутренней стороне деки он показал мне неясную, сливающуюся надпись: «Amati fecit». Это означало: «Сделал Амати».
Жизнь отца была наконец полна; у него были семья, армия и скрипка Амати.
Первой стала рассыпаться семья. Ему хотелось, чтобы дети служили в армии и, как он, играли почти на всех инструментах. Это было, по-видимому, невозможно. Лиза прекрасно играла на виолончели — у нее было редкое туше, — но служить в армии она, разумеется, не могла. Пашка, которого он любил меньше других, играл на рояле — самый этот инструмент не имел никакого отношения к службе. Глеб, которого он старался сделать виртуозом, не только бросил скрипку, но поступил в университет, а не в Военно-медицинскую академию.
Мама всегда знала и понимала то, чего он не понимал и не знал. Она любила, например, говорить, что не может согласиться с Ванечкой из «Униженных и оскорбленных». А отец был простой человек, не читавший Достоевского, но зато обладавший абсолютным слухом.
— Ля-ля-ля, — говорил он, когда в тишине летнего вечера копыта цокали мягко и звонко и слышались еще долго, до самой Застенной, где кончалась булыжная мостовая.
Постепенно он стал чувствовать себя в семье хуже, чем в музыкантской команде. Там все было ясно. Кларнет играл то, что ему положено, ударные инструменты, которым отец придавал, большое значение, вступали не прежде, чем он давал им знак своей палочкой.
Напротив, в семье все было неопределенно, неясно. Деньги уходили неизвестно куда, гостей было слишком много. Дети интересовались политикой, которая в сравнении с армией и музыкой казалась ему опасной и ничтожной.
— Начальство, начальство, дорогой мой, — говорил он.
Это значило, что политикой должно заниматься начальство.
Мать развелась с ним сразу после революции, когда стал возможен односторонний развод. Он бы не согласился. Он любил ее. Жизнь без постоянных ссор с ней, без ее высокомерия, гордости казалась ему пустой, неинтересной.