Избранное
Шрифт:
Он женится, а жена будет стерва. Маленькие, слабые дети. Дети! Он засмеялся, у него стало доброе лицо.
Ну, так. Четырнадцати лет зачислен Михельсон рядовым. Что же дальше? Он читал, бормоча, делая пометки в блокноте, понемногу увлекаясь работой.
«Неизвестно, нес ли Михельсон действительную службу с 1754 года. Но через год он был уже сержантом, а в феврале 1755 именным высочайшим указом произведен в офицеры и назначен поручиком в 3-й мушкетерский полк…»
В пятнадцать лет уже поручик! А мне двадцать. Бросить
«Семилетняя война была в полном разгаре, и 3-й мушкетерский полк…»
А впрочем, двадцать лет — это не так много. В конце концов, я только на втором курсе. И меня уже знают в университете. Бауэр любит меня. Сорок целковых в месяц.
Он стоял у полки с раскрытой книгой в руках и прислушался: шаги осторожные, легкие. И вдруг дверь из архива в кабинет захлопнулась, кто-то плотно припер ее и дважды повернул ключ. Заложив пальцем биографию генерала, Трубачевский попробовал открыть дверь. Нет, заперта.
— Это вы, Анна Филипповна?
Снова шаги, на этот раз торопливые. Все стихло.
— Кто там?
Никакого ответа. Он бросил книгу и вышел, сперва в столовую, потом в коридор. Сердито и с беспокойством он постучал в архив со стороны коридора.
Дверь сама отворилась. Никого. И все на своих местах: книги раскрыты на закладках, бумаги и выписки лежат там, где они лежали четверть часа назад.
Но кто-то был здесь. Стул, стоявший прежде возле письменного стола, был отодвинут; еще покачивался, задетый чьим-то движением, шпур переносной лампы…
Не дождавшись Бауэра, Трубачевский ушел в начале восьмого часа, — с каждым днем он уходил все раньше.
Еще утром решено было, что сегодня он зайдет к Карташихину, — после бара они не встречались ни разу. Он огорчался, когда вспоминал об этом вечере, — впервые они с Карташихиным так неловко расстались, не простившись и ничего не объяснив друг другу.
Матвей Ионыч впустил его и, взяв за руку, торопливо повел к себе.
— Ш-ш, спит, — сказал он шепотом, едва только Трубачевский открыл рот; и легким, быстрым движением — чтобы не скрипнула — Матвей Ионыч притворил дверь.
— Матвей Ионыч, что случилось, кто спит? — спросил Трубачевский и хотел сесть на кровать.
Но Матвей Ионыч мигом отдернул его, подставил стул и остановился, сгорбившись и соединив страшные брови.
— Ваня?
Матвей Ионыч кивнул. Маячный огонь был постоянный, с проблесками, что означало, как известно, что Матвей Ионыч был огорчен или взволнован.
— А что с ним?
— Болен.
— Чем?
Матвей Ионыч молча подвинул к нему коробку с табаком и книжечку папиросной бумаги. Слышно было, как за стеной дышал Карташихин.
— Слишком много работает, — сказал вдруг Матвей Ионыч, — не слушает никого. День и ночь. Здоровье страдает.
Трубачевский
— Запретить, — серьезно сказал Трубачевский.
— Запрещал, уговаривал. И слушать не хочет.
Трубка засопела, и Матвей Ионыч умолк — без сомнения, надолго. Но Трубачевский, к своему изумлению, заметил, что Матвей Ионыч снова открывает рот. Он побурел — кровь прилила к темным щекам — и еще глубже втянул голову в плечи.
— Матвей Ионыч!
Матвей Ионыч поднял короткий палец с пожелтевшим ногтем.
— Ненормально гонит баб, — тихо, но внушительно сказал он.
Трубачевский ошалел.
— Кого?
— Баб.
— Каких баб?
— Вообще баб. Другие гоняются, фигли-мигли. Он не хочет и слышать, вон и вон.
— Коля, ты? — спросил из-за стены Карташихин.
Трубачевский зашел к нему. Он сидел в постели одетый, покрывшись пальто, хотя в комнате было очень тепло, почти жарко. Стопка книг лежала на полу подле изголовья, и веревка была протянута от кровати к выключателю у дверей.
Трубачевский посмотрел на приятеля, потом на веревку.
— На случай, если захочешь повеситься? — осторожно пошутил он и сел на кровать.
— Нет, это чтобы гасить огонь, не вставая, — сказал Карташихин.
Он говорил ровным голосом, как будто боялся, что вдруг скажет не то, что хочет. Он был желтый, глаза провалились, скулы торчали. «Влюбился», — вдруг подумал Трубачевский.
— Давно слег?
— Ерунда, третий день. Завтра встану. А ты как?
— Хорошо.
Карташихин закрыл один глаз.
— Ну, не очень. Все книги переписываешь? Дай-ка закурить.
Трубачевский дал ему папиросу. Несколько минут они курили, молча поглядывая друг на друга.
— Что-то ты мне не нравишься, — сказал наконец Трубачевский.
— Да что ты? Очень жаль.
— Я лучше к тебе завтра зайду.
Карташихин улыбнулся с прежним добрым выражением, но сейчас же снова стал равнодушно-серьезен.
— Вот балда, обиделся! — холодно сказал он. — Ну, выкладывай.
— Что выкладывать?
— Все. Ведь я тебя никак месяца три не видел.
Случалось и прежде, еще в школе, что Карташихин вдруг отгораживался, уходил в себя — и, кажется, без всякой причины. Он становился холоден, нарочно груб, и даже самые близкие, едва заговорив с ним, натыкались на эту холодность и грубость. Это была как бы дверь, которую он вдруг закрывал за собой, и уже напрасно было бы пытаться к нему проникнуть.
Утром, когда Трубачевский решил, что непременно зайдет к приятелю, он по обыкновению все рассказал ему в уме, — нужно было рассказать очень много. Но теперь, едва заговорив, он почувствовал, что наткнулся на эту дверь и что Карташихин не хочет понять его и даже не хочет слушать.