Избранное
Шрифт:
Карташихин долго смотрел на него. Какой старомодный! Впрочем, это была довольно злобная старомодность. Видно было, что Щепкин нарочно сидит на этом высоком табурете, сохранившемся от гоголевских времен, нарочно лижет палец, прежде чем перевернуть страницу, — именно сидит и лижет наперекор всему.
И Карташихин почувствовал это, когда, вдруг перестав читать, старик поднял на него глаза. Лицо его приняло надменное выражение. Проворно соскочив с табурета, он сердито захлопнул дверь. И вот явление, напоминавшее старинную гравюру, исчезло.
…Карташихин
В дверь постучали, он сказал «войдите», и — в желтом кожаном пальто, в мягкой шляпе, с портфелем под локтем — в комнату вошел Неворожин.
— Николай Дмитриевич дома? — спросил он.
Старый Щепкин выбежал, прежде чем Карташихин успел ответить.
Приди к старику кто-нибудь другой, Карташихин, быть может, не стал бы прислушиваться к этому разговору. Но Неворожин не был для него безразличен — и не только потому, что он видел его в тот вечер с Варварой Николаевной. Неприязнь, которую он чувствовал к нему, была не случайной — так ему казалось; Неворожин даже приснился ему однажды, и во сне он был с ним в каких-то сложных, враждебных отношениях.
— Принесли?
— Принес, Николай Дмитриевич, — сказал Неворожин.
— Пушкина?
— Почти.
— Почти Пушкина? — презрительно спросил Щепкин. — Вы смеетесь?
— Ничуть.
Шелест бумаги послышался, и голоса умолкли.
— Это Пущин. И даром не нужно!.. Сколько?
Карташихин не расслышал ответа, хотя прислушивался с особенным вниманием, потому что самый вопрос показался ему странным.
— Дорого, берите назад!
И через минуту:
— Куда же вы, давайте сюда, садитесь!
Они замолчали, потом заговорили снова — Неворожин все так же отчетливо, а старик взрывами и невнятно, так что слышны были в каждой фразе только первые слова.
— Уверен ли я? — вдруг спросил он. — Я эти бумаги некогда в руках держал.
— Но, может быть, владелец умер?
— Жив, — отрывисто сказал Щепкин.
Они снова замолчали и как будто делали что-то в тишине — бумага шелестела.
— И если вы полагаете, — сказал Щепкин, — что и впредь к вам… в антиквариат будут приносить рукописи из этого собрания, у меня небольшая просьба. Я, видите ли, книгу пишу: «Пушкин и декабристы». В частности, занимает меня Кишиневский дневник. Одна страница в этом собрании есть, я наверное знаю. Там разговор записан — Пушкина с Охотниковым, декабристом. Они в Каменке встретились в двадцать первом году и говорили. Вот за эту страницу…
В коридоре послышались шаги, и Карташихин обернулся к двери. Нет, мимо! Гм, Охотников? Помнится, Трубачевский что-то рассказывал об Охотникове. Нехорошо, что они почти перестали встречаться. И виноват в этом он, Карташихин.
Он подошел к окну. Оно выходило в сквер, который недавно был разбит здесь на месте полуразвалившейся церкви. Сквер был еще не обнесен забором, но дорожки проложены, скамейки поставлены, здесь и там посажены кусты
Какая-то женщина сидела в сквере и задумчиво чертила тросточкой по дорожке. Она была одета еще по-зимнему, в зеленой шубке, рукава отделаны мехом, и в зимней шляпе, похожей на шлемы пилотов, тогда такие только что начинали носить. Она сидела, положив ногу на ногу, и шубка была короткая, едва закрывавшая колени. Где он видел эти висячие смешные рукава? Он не успел еще догадаться, как она нетерпеливым движением подняла вверх розовое лицо, и он узнал Варвару Николаевну.
Он видел ее теперь так ясно, что мог различить даже, что у нее надеты варежки, а не перчатки. Трость была мужская, ручка — желтый костяной шар. Чулки были серые, и платье, которое было видно, потому что шубка расстегнута и одна пола соскользнула, тоже серое, но другого оттенка и с такими пышными штуками, название которых он забыл, кажется — воланы.
Он стоял у окна бледный, насупившись. Прошло три месяца, он думал, что будет спокоен. С чувством удивления и досады он стоял у окна, чувствуя, что кровь стучит где-то высоко, в горле. Что ему за дело до того, какого цвета у этой женщины платье?
Он отошел, потом вернулся. Она сидела теперь, по-мужски опершись на высокую трость подбородком и следя за проходившими мимо студентами в белых халатах. Они шли, громко разговаривая и не обращая на нее никакого внимания. Такая пропасть была между ним и этими людьми, не обращавшими на нее никакого внимания, что он даже вздохнул с горестным недоумением.
Она снова подняла лицо, как будто почувствовала, что на нее смотрят. Взгляд был пристальный, нетерпеливый, с тем оттенком холодности и высокомерия, который он уже видел однажды.
Вдруг он решился. Накинув на плечи пальто, он выбежал в прихожую и как раз столкнулся с Александром Щепкиным в выходных дверях, — он не раз встречал его в институте. Еще можно было проскользнуть, но он потерялся, поклонился, и они остановились, глядя друг на друга, один — покраснев и отступив на шаг, другой — с живостью и любопытством.
— Вы ко мне?
— К вам, — с трудом сказал Карташихин.
— Прошу.
Взволнованный и мрачный, Карташихин прошел за ним и сел, не дожидаясь приглашения. Вид у него был сердито-напряженный, как всегда, когда он хотел скрыть, что взволнован.
Щепкин тоже сел, облокотился на стол, закинув далеко за спину тонкую мохнатую руку. Он был похож на обезьяну, но умную, грустную, с большими, широко расставленными глазами и глубокими надбровными дугами, что характерно, впрочем, не только для обезьян, но и для Дарвина и Толстого. Брился он, должно быть, два раза в день — и все равно выглядел заросшим: борода начиналась под самыми глазами. Но даже в этом было что-то уютное, доброе, и глаза над этой небритой синевой были смеющиеся, живые.
— Вы что, зачет сдавать?