Избранное
Шрифт:
— Что происходит? — спросил потрясенный дядя Дачо,
15
— Да как же так?.. Это надо же!.. Да быть того не может!.. — восклицал потрясенный председатель, пока Иван Мравов рассказывал ему про Матея.
Он взял дрожащими пальцами бумажник, развязал бечевку, порылся в нем, вынул справку для лесничества, выданную Илие Макавееву в том, что лес срублен на его собственной делянке и он имеет право продать означенный лесоматериал в городе. В конце справки стояла неколебимая подпись дяди Дачо. Сейчас эта справка из обыкновенной справки превратилась в вещественное доказательство.
— И фальшивыми деньгами, говоришь, подкупили его? — продолжал дядя
Позже он спрашивал и себя самого, и Ивана Мравова, мы ли все виноваты, или Матей сам себя погубил? Спрашивал и сам отвечал: с одного боку поглядеть, никто не виноват, с другого — мы все виноваты, а с третьего — он тоже виноват! Бедная тетка Дайна!
— Я ее обманул, дядя Дачо, — сказал сержант. — Взял лепешку и кринку, наврал, что отнесу Матею на луг, поесть. Не знаю, как я ей теперь в глаза посмотрю? Не отломит бандит от лепешки, в горле она у него застрянет, прежде чем он отломит от нее кусок, и знаешь, дядя Дачо, нету у меня больше к Матею жалости. Болеть болит, а жалости нету!
— Про то, что мы его отрежем от себя, — говорил дядя Дачо, — тут двух мнений быть не может, но вот что я скажу тебе, ты еще молодой, так знай, что по живому режем-то. Все равно, что руку у человека отнять, потому что бандит этот нам вроде правой руки! Ишь как дело обернулось, просто в голове не укладывается.
Дядя Дачо сказал, что хочет принять участие в аресте Матея, и спросил, нет ли у бандита оружия. Иван Мравов признался, что тайно снабдил его пистолетом, что они вместе упражнялись в стрельбе в Кобыльей засеке и учили друг друга приемам борьбы.
— Если он вздумает оказать сопротивление, — сказал Иван, — нам придется туго! Верткий он, сукин сын, и жилистый!
Хоть Иван Мравов и назвал Матея сукиным сыном, эти слова, к его удивлению, прозвучали в бедной канцелярии дяди Дачо не бранью, а наоборот — в них послышались какие-то ласковые нотки. В глубинах сердца, словно отзвук того эха, у мельницы, звучал далекий-далекий зов: Матей… Матей… Возможно, это был голос человечности.
— Не станет он оказывать нам сопротивление! — С этими словами дядя Дачо поднялся, в его словах и выражении лица была твердая решимость.
Он нагнулся, чтобы застегнуть обутые на босу ногу сандалии, и, хорошенько подтянув ремешки, заторопил Ивана — пошли, мол. Сержант еще разок взглянул на лепешку и кринку, еще раз подумал о том, как он посмотрит тетке Дайне в глаза, когда придет час возвращать ей лепешку и кринку, когда она закричит душераздирающим криком, что не надо ей ни кринки, ни лепешки, а пусть ей вернут Матейку, ее Матейку, чубатого красавца, разбойника с цыганскими глазами и тонкими цыганскими усиками, того самого Матейку, который ходил по лесам, гоняясь за вампирами и лесными красавицами-самодивами, веселого Матейку или злого Матейку, что валялся на соломенном тюфяке, глядя в потолок, ее Матейку, пусть он будет чернее дьявола, но никто не смеет его отнять у нее, никто права не имеет отнять у нее лебедя ее белого! Господи боже… и так далее.
Иван Мравов старался больше не смотреть в сторону лепешки и кринки, они выглядели осиротевшими, покинутыми, и сердце его болезненно сжималось.
— Давай не раскисать! — бросил ему дядя Дачо и взял стоявший в углу карабин.
Этот карабин потом мешал ему, он не знал, куда его деть. Когда они вместе с Иваном Мравовым ехали в принадлежавшей кооперативу двуколке, дядя Дачо держал вожжи, а карабин то зажимал коленями, то ставил между Иваном и собой, но от тряски по ухабистому проселку карабин все время сползал, поэтому
— А когда он увидит лошадь, не догадается, по какому мы делу? — спросил председатель.
— Вряд ли, — ответил Иван Мравов. — Он эту кобылу много раз видел. Я другого опасаюсь: что, если корчмарь поутру сбегал к нему, предупредил?
— Увидим. — Дядя Дачо мотнул головой и опять поправил подскакивавший от тряски карабин.
Впереди расстилалась котловина. На холме с тремя вязами никого не было видно — должно быть, люди Амина Филиппова постигли смысл непостижимой карты Атлантического океана и вместе с учителем Славейко спустились в римские развалины, чтобы проверить, вправду ли обнаружатся оленьи рога и кабаньи клыки под тем местом, где легла припадочная коза; дороги тоже были безлюдны, у противоящурного кордона — ни души, Патрульный, верно, лежал в тени под грушей. Над кукурузным полем, позади кордона, вздымалась пыль — это проезжала телега того мужика, который вез в город парализованного сына. Сержант еще при выезде из села видел, как они свернули на проселок, и пожалел в душе беднягу, лишний день проторчавшего в пути с несчастным своим сыном, которого надлежит представить медицинской комиссии для освидетельствования. Над цыганскими кострами вились голубоватые дымки, такие прозрачные и чистые, будто их пропустили через фильтр, дальше, за этим чистым, процеженным дымом пылали печи для обжига извести, а сквозь их пламя проглядывал монастырь. Все в долине было такое же, как вчера, все оставалось нетронутым на своих местах, синие горы тоже стояли на месте, и, оглянувшись, Иван Мравов убедился, что и село Разбойна стоит на месте, спокойное, печальное, манящее… Он не знал, почему оглянулся и почему таким печальным и манящим показалось ему село.
«Не стану больше оборачиваться!» — сказал он себе и взглянул на дядю Дачо, тот стоял в двуколке во весь рост и всматривался в южный край Чертова лога. В той стороне поблескивал ручей, прятался в глубоком овраге, пробирался между ивами и кустарником, за ним высились стога сена, нелепо торчал плетень — он ничего не огораживал, просто торчал, как черта, которая ни с того ни с сего возникла и так же ни с того ни с сего оборвалась… Когда-то здесь стояла сторожка, плетень был оставленным ею следом. Между стогами сена и деревьями мелькала человеческая фигура, то исчезавшая из виду, то появлявшаяся вновь; фигура мерно взмахивала руками.
— Косит, — произнес дядя Дачо и опустился на сиденье.
Лошадь все так же мерно трусила, слегка прихрамывая, по проселку, колеса мягко раскидывали густую пыль. В приглушенный стук копыт вплеталось поскрипывание старой конской упряжи. Когда двуколка въехала по некрутому склону на гладкое, хорошо просматривавшееся место, косарь дошел до конца ряда и вскинул косу на плечо, собираясь повернуть назад и приняться за следующий ряд. Заметив двуколку с седоками, он остановился вполоборота, ненадолго задержался на них взглядом и двинулся босиком по свежескошенному ряду.
— Ничего не подозревает, — произнес Иван Мравов, — неясно только, узнал он нас или нет.
Дядя Дачо не ответил, он смотрел на шагавшего по скошенной траве Матея. Дойдя до середины ряда, косарь неожиданно свернул вбок и по скошенной траве, напрямик пошел к дереву со свернувшейся от зноя листвой. Повесил косу на ветку, наклонился, из двуколки было видно, что он разбрасывает какую-то одежду, поднимает кувшин с водой, пьет. Потом он опять закутал кувшин, чтобы вода не нагревалась, порылся в карманах, и вскоре дядя Дачо с Иваном увидели у него над головой голубой табачный дымок.