Избранное
Шрифт:
— Хорошо, мать, хорошо, — только и сумел выдавить из себя Иван и пошел со двора, унося лепешку и кринку с простоквашей.
Легко сказать «пошел», дорогой читатель! Во-первых, он и сам не понимал, отчего вдруг назвал тетку Дайну матерью; не понимал, и отчего ноги налились свинцом так, что он еле перешагнул через порог, и показалось ему, что ступенек не три, а триста, и конца им нету; потом велосипед с трудом отлепился от побеленной стены, трава цеплялась за спицы — весь двор, похоже, противился, не давал сержанту легко и просто унести с собой лепешку и кринку. Он почувствовал, что гимнастерка взмокла и прилипает к телу, что стала она жарче меха и все больше и больше душит его. Огромного труда стоило ему катить рядом с собой велосипед, горячая лепешка жгла кожу, но еще больней, еще нестерпимей обжигала мысль о том, что он подлец и как он потом посмотрит
О том, как сержант Иван Мравов посмотрит этой матери в глаза, мы увидим, читатель, позже, когда подойдем к финалу книги «Все и никто».
14
Безлюдным и пыльным было село Разбойна, притихшим и задумчивым, окутанным легким маревом. Только одни человек шел сейчас по улице, и это еще больше усиливало ощущение безлюдья и запустенья… Дом тетки Дайны стоял у самой околицы, половина окон смотрела на село, другая — на леса Кобыльей засеки. Чтобы войти в село, Иван должен был миновать водяную мельницу. Вешняки были подняты, вода с гулом устремлялась в желоба, но колеса не двигались, застопоренные длинными шестами. Возле мельницы рассыпалась водяная пыль, плясала неяркая, приветливая и прохладная радуга.
Иван Мравов на руках перенес велосипед по узким мосткам, бросил его на траву у запруды, будто это не велосипед, а старая тряпка, опустил на траву кринку и лепешку, которая все еще обжигала его. Он снял фуражку, долго плескал в лицо водой, ему мерещились человеческие голоса, стук колес и копыт, перепел ребячьим голосом окликал с луга: «Дай лепешку, дай лепешку». Потом опять послышались человеческие голоса, фырканье лошадей, одиноко, сиротливо звякнул овечий колоколец. Сержант выпрямился, чтоб взглянуть, откуда эти голоса и звон колокольца, где телеги и перепел.
Ни перепела, ни телег, ни людей не было, это шумела под мельницей вода, эхо билось о стены заколоченной постройки и будило дремлющие в мозгу воспоминания. Перепел — это из букваря, ведь каждый из нас в детстве читал о том, как мальчик шел по полю и перепел попросил у него лепешку. Телеги и человеческие голоса — это воспоминание о тех временах, когда у мельницы толпились помольщики, а колоколец — из той поры, когда он мальчишкой пас овец. Не верь перепелу, говорил Амин Филиппов, перепел вовсе не там, откуда он зовет тебя! Так говорил он своим сотоварищам. И сотоварищи Амина Филиппова не верили птице, шли своей дорогой дальше, а за ними брела припадочная коза, глядя на них жалобным взглядом. Никого и ничего вокруг — ни человека, ни телеги! Одиноко вилась по склону горы дорога, вместе с рекой сбегала вниз, к селу, огибала дома и огороды, а за околицей вода растекалась по канавкам для поливки, дорога же дробилась на проселки, которые постепенно исчезали среди кукурузы, зрелых хлебов, плодовых деревьев, заросших травой пасек и полянок с молельными камнями, где раньше совершались молебны, а после войны заброшенных, снова возвращающихся в язычество; еще дальше голубела люцерна, расстилались хлопковые поля, широкие нивы с несимметричными контурами — первые приметы обобществления земли, предмет деннонощных забот председателя, дяди Дачо. Венец синеватых гор кольцом охватывал село и котловину. Там и тут белели бабьи косынки, народ убирал пшеницу на своих наделах и стоговал сено. Неподалеку от мельницы, за раскидистым деревом грецкого ореха, кто-то принялся отбивать косу.
Ритмичные удары косаря, невидимого за стволом ореха, звонко рассыпались в воздухе, сержант очнулся, надел фуражку на мокрую голову. Быть может, в эту секунду Матей тоже, наклонившись, отбивает косу, не подозревая, что к нему необратимо, как судьба, приближается сержант милиции Иван Мравов с горячей лепешкой под мышкой, с кринкой простокваши в руках и заряженным пистолетом у пояса. Увидав, что приятель идет к нему, перешагивая через валки скошенной травы, Матей спросит: «Что, мать лепешку прислала?», Иван подтвердит: «Да, прислала», и, когда Матей разломит еще теплую, душистую лепешку и откусит первый душистый кусок, этот кусок застрянет у него в горле, потому что к этой минуте сержант уже вынет пистолет!
«Никак мне этого не избежать!» — думал сержант, шагая по ухабистой деревенской улице. Картина вокруг была самая пасторальная, исполненная миролюбия, она излучала покой и еле уловимую грусть. Село выглядело старинной книгой, которую читали и перелистывали многие поколения людей, каждый, послюнив пальцы, страница за страницей листал эту книгу, многих страниц недоставало, их вырвали годы,
Там и тут на оградах и стенах домов видел Иван Мравов прежние надписи, безжалостно ободранные дождями. Хотя и наполовину стертые, выцветшие, буквы зубами и когтями держались за дома и ограды, это были ветераны давних сражений, и, как ни выцвели их мундиры, было видно, что армия эта идет в наступление. Буквы, нацарапанные во всех направлениях, призывали пролетариев всех стран соединиться, провозглашали смертный приговор фашизму и свободу народу, нападали на монархию, защищали республику, пытались поднять на ноги дремлющие села, чтобы ни одно зернышко не осталось в поле; эти воинствующие буквы созидали и звали вперед, вся азбука вскарабкалась на стены и ограды и словно кричала «Ура!» и «Долой!». Одна неказистая каменная ограда, словно чудом еще державшаяся на ногах, разоблачала кулачество, под низкими стрехами, привыкшими хранить зимой от влаги распяленные свиные кожи, кукурузные початки и связки красного перца, теперь реяли выцветшие флаги, серпы и молоты символизировали нерушимый союз, и, независимо от того, призывали они или клеймили, лозунги и флаги казались ему усталыми, хотя во многих местах еще были видны бодрые призывы «Вперед!.. Вперед!..». Долго еще будет призывать эта азбука!
Для сержанта все это было памятью о минувших битвах и бессонных ночах, приметами, оставшимися от времен национализации, раскулачивания, обобществления земли, строительных отрядов, прекрасной памятью о прекрасных годах юности, полуголодных и нищих, но зато богатых оптимизмом и надеждами! А сейчас он, читая эти слова, клеймившие оппозицию, и призывы сдать государству хлебопоставки, видел на них грязные разводы — должно быть, свиньи чесались тут об ограду. Все вокруг казалось Ивану Мравову похожим на заброшенные декорации первого действия какого-то революционного спектакля. Лепешка перестала обжигать его, он миновал церковь, белый купол которой выступал из душного сливового сада. Церковь не умела читать и не подозревала о том, что на ее ограде снаружи написано, что бога нет и что рай небесный будет по воздушным мостам прямехонько спущен на землю. Много раз проходил Иван Мравов мимо этого дерзкого пророчества, но если в первое время оно производило сильное впечатление на всех грамотных жителей села, то постепенно оно выцвело, буквы облупились, и жители села перестали читать их, придя к заключению, что воздушные мосты в рай рухнули, и он пока что так и остался ни земным, ни небесным.
«Ни ада, ни рая нету!» — подумал Иван и глубоко вздохнул.
Он ускорил шаг, стараясь сосредоточиться на мысли о Матее. Первым делом надо все рассказать дяде Дачо, потом позвонить в город, доложиться и узнать, какие будут оттуда распоряжения. Он понимал, что корчмарь мог ночью побывать у Матея и рассказать ему про турецкие кругляки, не зря же Матей спозаранку выскользнул из дому и пошел косить. А может, он и вообще не косит, а зашвырнул куда-нибудь косу и теперь заметает следы. Впрочем, в таком случае он не оставил бы под тюфяком сбрую и бумажник, а уничтожил бы все улики!
С этими мыслями, с лепешкой под мышкой и с глиняной кринкой сержант вошел к дяде Дачо. Председатель сидел над каким-то отчетом и так сопел и потел при этом, будто не отчет составлял, а валил вековой дуб. Одолев наконец этот дуб и поставив под ним свою неколебимую подпись, дядя Дачо спросил сержанта, куда это он несет лепешку и кринку с простоквашей. Иван Мравов выложил то и другое на стол и сказал:
— К тебе.
В ушах у него еще билось услышанное на мельнице эхо, еще звучали людские голоса. Он закурил, глубоко затянулся раз, другой, третий, сигарета сплющилась, нервно запрыгала у него в руке. Иван Мравов слегка напоминал сейчас злого, невыспавшегося сержанта Антонова в окне вагона. Не переставая дымить и затягиваться, Иван стал крутить ручку телефона и попросил соединить его с городской милицией. Сообщив о том, что убийца Илии Макавеева установлен, он спросил, как быть дальше, и ему было приказано задержать убийцу и сторожить до прибытия опергруппы.