Избранное
Шрифт:
— Конечно же, конечно, — приободрился сержант, — он первый заговорит и выложит все от начала до конца! И у нас у обоих полегчает на душе, а дальше видно будет!..
Прежде чем мы с вами двинемся дальше, читатель, нам следует немного задержаться в монастыре, пока монах не закончит свое чтение.
Сперва он читал благостно и отчетливо, внимательно всматриваясь в глаза девушки, но мало-помалу уткнулся носом в книгу и больше на девичье лицо не взглянул. Тем временем усатая зловещая тетка поставила несколько свечек, попросила помощи у иконы богородицы и тоже опустилась перед монахом на колени. В отличие от матери дочь, насмотревшись на смутные лики святых, уставилась на монаха — видно, он возбудил ее любопытство. По всей вероятности, она была влюбчивой натурой, монах приглянулся ей, смиренная швея божья это почувствовала, потому он и уткнулся
Воспользовавшись этим, дочь протянула руку и ущипнула монаха за срамное место, притом так сильно, что бедняга подскочил на полметра вверх и оглушительно взвизгнул.
Маленькая церквушка употребила все свои акустические возможности, чтобы усилить человеческий голос, зловещая баба от неожиданности тоже подскочила, одна лишь девушка сохраняла невозмутимость и безразлично смотрела куда-то. Мать сразу смекнула, в чем дело, зашипела, как кошка, подпрыгнула, развернулась в воздухе и, продолжая шипеть, на лету обеими руками отвесила дочери оплеуху. У той треснула губа, брызнула кровь, девушка рухнула на пол, не издав ни единого звука, даже не застонав, раздался только тяжелый стук молодого, налитого тела о каменный пол.
Шипящая и свистящая баба еще раз ввинтилась в воздух и плюхнулась на дочь. Та опять не издала ни единого звука, и, когда монах поглядел вниз, он увидал толстые ноги, услужливо обнаженные перед алтарем, вздутый живот, молитвенно обращенный к пресвятой матери божьей, и, не в силах более на это смотреть, одной рукой прикрыл глаза, другой — ущипнутое срамное место.
— Господи! — впервые вымолвил он с глубокой набожностью и хотел выбежать из храма, но зловещая баба настигла его и буквально выдернула из дверного проема, захлопнула дверь и повернула в замке ключ, который в мгновение ока исчез в складках одежды на ее плоской груди. Со стороны алтаря кто-то заскулил, силы монаха иссякли, он уже не мог сопротивляться, сполз на пол, привалился к запертой двери и уронил голову на плечо. Баба нагнулась, заглянула в его побледневшее лицо, орошенное каплями пота, легонько пнула его в плечо и с шипеньем отпрянула, потому что монах, видно, только и ждал, чтобы его легонько пнули в плечо: едва она дотронулась до него, как он распластался на полу и остался лежать навзничь, почти не дыша.
Шипенье зловещей бабы перешло в тихий плач, движения ее замедлились, она стала излучать какой-то тусклый свет, и этот тусклый свет разлился по всей церкви и всем святым! Зловещая баба медленно, как сомнамбула, поворачивалась, словно искала, за что бы ухватиться или на что опереться, но куда ни бросала взгляд — всюду видела только святых мужей, равнодушных и суровых, верхом, спешенных или восседающих на величественных престолах. Все одинаково бородатые, все одинаково святые и чужие, они таращили на нее глаза или смотрели куда-то перед собой таким неподвижным взглядом, что сквозь эти взгляды можно было спокойно пройти. Лишь в самой глубине, над распростершейся перед алтарем дочерью, висела пресвятая богородица, единственная женщина среди такого множества святых мужей, но богородица глядела не на бабу, она склонила взор на младенца Иисуса. Не могу сказать, читатель, дошла ли до сердцевины ее мозга та истина, что даже в храме божьем женщина остается одинокой, и если церковь сочла, что должна быть меж святых мужей и женщина, то не какая-нибудь, а пресвятая грешница… Как бы то ни было, примирение и кротость вытеснили зловещее выражение на лице бабы, и, рухнув перед дочерью на колени, она стала ласково поправлять мокрые от пота пряди ее волос, вытирать кровь с разбитой губы, продолжая излучать неяркое, мягкое сияние. Это сияние болезненно вздрогнет лишь в тот миг, когда под сводами церкви раздастся крик родившегося на белый свет младенца.
13
До чего ж приятно рано утром толкнуть калитку во двор, ступить на мягкую травку, громко крикнуть «доброе утро!» и увидеть, как выходит на крыльцо приветливая и словоохотливая тетка Дайна, мать Матея, вслед за нею выходит еще не проснувшийся толком Матей, трет полотенцем лицо и шею или же пытается расчесать гребнем свой чуб. Тетка Дайна примется поочередно корить Ивана и Матея за то, что еще ходят в холостяках, а ей не под силу управляться с хозяйством
В селе все звали ее сына Матеем, одна она звала его Матейкой.
Иван Мравов толкнул калитку, ступил на мягкую траву, еще влажную от ночной росы. В траве лежали утки, дверь в дом была открыта, в проеме виднелся очаг, где весело горел огонь, языки пламени лизали закопченное ведерко. За домом скрипел колодезный ворот, кто-то доставал воду. Сержант поставил велосипед, откашлялся, чтобы дать знать о себе, ворот за домом перестал скрипеть, послышался плеск воды, звякнула цепь, и чуть погодя показалась мать Матея.
— Доброе утро, тетка Дайна, — поздоровался Иван.
— Заходи, заходи, — пригласила она и стала подниматься по ступенькам. — Матейки дома нету, но это ничего, ты заходи. Он с утра пораньше отправился косить, и не позавтракал даже, я ему сейчас и готовлю, схожу на луг, отнесу. А ты заходи, заходи!
Недоброе предчувствие снова шевельнулось у Ивана в груди, он одернул гимнастерку и нерешительно перешагнул порог.
В доме было небогато, но чисто и опрятно, недавно побелено. Тетка Дайна засуетилась, стала собирать на стол, но Иван есть отказался — уже позавтракал, мол, если только воды попить. Хозяйка сняла с полки чашку, но сержант зачерпнул из ведра ковшом и выпил чуть ли не весь ковш.
— Много вы стали воды с утра пить, — проговорила тетка Дайна. — Нехорошо это, по вечерам зашибаете, а с утра, я смотрю, на воду налегаете, не на хлеб!
— Не зашибаем мы, тетка Дайна, — возразил Иван.
— Ну да, как же! Будто не знаю я, будто сына своего не вижу! Еще как зашибаете, небось власть теперь ваша, вы на коне, каждый поднесет, угостит. Я сыну говорю, остерегайтесь вы тех, кто вам подносит-то… Не за лесными красавицами гоняетесь вы в Кобыльей засеке, меня не проведете. За вампирами вы гоняетесь, я ведь вижу, да смотрите, как бы они вас самих не заарканили!
Иван Мравов слегка усмехнулся, сдвинул фуражку на затылок.
— Твоя правда, тетка Дайна, вампиры нам тоже встречаются, — кивнул он. — Вот как истребим их всех, тогда и красавиц искать примемся и, бог даст, подыщем себе с Матеем по невесте, чтоб было кому хлопотать по хозяйству.
Тетка Дайна смотрела на огонь, она поморгала, обернулась к Ивану Мравову и со вздохом сказала:
— Иван, когда Матейка дома, не могу я при нем говорить, а сейчас мы одни, так скажу я тебе, не по душе мне, что Матейка забросил свою работу и ходит по вашим милиционерским делам. Только ли по вашим делам он ходит, не знаю, но не нравится мне мой Матейка. Запивать стал, Иван, утром встает хмурый, ершистый, злость в нем появилась, на еду не глядит, только водой наливается. Работу забросил, не до работы ему, у меня в кооперативе больше трудодней, чем у него. Да и то, что в личное пользование нам оставлено, тоже запустил, виноградник весной только раз и опрыскали, а уж мотыгой и не помню, когда к нему прикасались.
Она опять вздохнула, поправила на себе фартук. Иван Мравов смотрел, как слабеет, стихает огонь в очаге, угли подернулись пеплом. Только одно полешко попискивало и постанывало, как живое, и над ним вилась тонкая струйка дыма.
— Земля, что для личного пользования, она вся по припекам да по перелогам, тетка Дайна, — проговорил сержант, пожимая плечами. — Что там может уродиться? Ужи да черепахи если, да еще ежевика разрослась так, что не продерешься!
— Это верно, — согласилась она, — да все равно негоже сидеть сложа руки. Если в земле не копаться, она вовсе одичает и запустеет. Видал, как запустел Чертов лог, а какое место было, пока мы его обрабатывали! Уж такое хорошее место было, Иван, в прежние времена там молебны служили, христианское место было, как сейчас помню, хоть и называли его чертовым именем.