Избранное
Шрифт:
Итак, завтра приезжает Хорнстра.
Конверт с деньгами за ящик, проданный Яном, и еще за одиннадцать головок лежит в моей конторе.
Не сказать ли жене, что нас ожидает завтра? Нет, у нее и так хватает забот.
Как ни неприятна будет для меня встреча с Хорнстрой, я мечтаю о ней, как мечтает мученик об избавительной смерти. Мне кажется, что мой престиж мужа и отца падает с каждым днем. И в самом деле, что за нелепая ситуация! Моя жена живет с мужем, который официально числится служащим «Дженерал Марин», но фактически под прикрытием медицинской справки играет
А дети? Они ничем не показывают, что у них на душе, но я уверен, что между собой они обсуждают этот сырный кошмар и считают, что я сошел с ума. Отец должен быть цельным человеком. Неважно, бургомистр он, букмекер, клерк или ремесленник. Не в этом суть. Он должен быть человеком, который неуклонно выполняет свой долг, в чем бы он ни состоял. Что это за отец, который вдруг начинает ломать комедию, как я с этим сыром?
Конечно, это ненормально. В подобном случае министр подает в отставку и уходит со сцены. Но супруг и отец может уйти, лишь наложив на себя руки. А мой брат, который вдруг перестал интересоваться сбытом? Он с самого начала знал, чем все кончится. И почему он тогда не отказался дать мне справку? Этим он принес бы мне больше пользы, чем никому не нужными образцами лекарств, которые он притаскивает нам каждый день, негодяй. Представляю, как он тактично спрашивает мою жену, не прошло ли уже это, тоном, каким справляются о состоянии умирающего. А она отвечает, что сегодня я увез ящик.
Страшное чувство одиночества овладевает мною. Искать поддержки в своей семье я не могу. Между ними и мной продолжает стоять сырная стена. Если бы я не имел несчастья быть атеистом, я стал бы молиться. Но не обращаться же мне в христианство на пятидесятом году жизни из-за сыра.
Вдруг я вспомнил мать. Какое счастье, что она не дожила до этой сырной катастрофы. В свое время, до того как она стала щипать вату, она охотно заплатила бы за две тысячи головок сыра, чтобы только избавить меня от страданий.
Я спрашиваю себя, заслужил ли я эти мучения? Зачем я впрягся в эту сырную лямку? Может быть, мною руководило стремление получше обеспечить жену и детей? Было бы очень благородно с моей стороны, но я не такой Иисус Христос.
Возможно, я хотел играть более видную роль на приемах у Ван Схоонбеке? Нет, хоть я и не лишен тщеславия, но оно у меня проявляется в другом.
И все же что толкнуло меня на это? Я терпеть не могу сыр. У меня никогда не было желания продавать сыр. Сходить в магазин купить сыру и то казалось мне обременительным. И я совершенно не способен мотаться по городу с сырным грузом в поисках милосердной души, которая сняла бы этот груз с моих плеч. Для меня это хуже смерти.
Зачем же я это сделал? Ведь это не ночной кошмар, а горькая действительность. Я надеялся навечно похоронить сыры в патентованном подвале, но они вырвались из заточения, мельтешили у меня перед глазами, камнем лежали на сердце и воняли.
Я думаю, причина в том, что я чересчур покладист. Когда Ван Схоонбеке спросил меня, не хочу ли я этим заняться, у меня не нашлось смелости оттолкнуть его вместе с его сыром. Теперь я расплачиваюсь за свою трусость. Я заслужил эту сырную напасть.
Наступил последний день.
Я лежал в постели до половины десятого, потом стал медленно пить кофе и так дотянул до половины одиннадцатого. Читать газету я не мог и поплелся в контору, как пес бредет в свою конуру, когда не знает, что ему делать. И вдруг меня осенила блестящая мысль.
А зачем мне, собственно, принимать Хорнстру?
Деньги я могу просто переслать ему по почте, а его сыр в целости и сохранности лежит в подвале. Почему бы мне не избавить свою жену от неприятной сцены?
Без десяти одиннадцать я уселся в гостиной около входной двери.
А вдруг он вообще не приедет? Может быть, он умер. Может быть, он проследует прямо в Париж? Тогда бы меня предупредили. Голландцы народ основательный. Он приедет позже, но приедет.
Вдруг бесшумно, как тень, подкатывает шикарная машина, и тут же раздается звонок.
Я недовольно морщусь, так как дребезжание звонка раздражает меня, и встаю.
Слышу, как жена в кухне ставит на пол ведро и идет по коридору отворять.
Когда она проходит мимо гостиной, я выскакиваю в коридор и преграждаю ей дорогу. Она пытается пройти, но я отталкиваю ее. Вот так мне следовало оттолкнуть от себя сыр.
— Не открывай, — говорю я свистящим шепотом.
Она смотрит на меня безумным взглядом. Так смотрят на убийство, которому не могут помешать. Впервые за тридцать лет совместной жизни я вижу ее испуганной.
Больше я не говорю ни слова. Мне и не нужно ничего говорить, потому что она бледнеет и уходит на кухню. Я перехожу в угол гостиной, откуда мне хорошо видна улица. А с улицы в окно видна лишь моя тень. Соседка, разумеется, тоже стоит в своей гостиной, в нескольких шагах от меня. Я уверен в этом.
Звонят второй раз. Повелительный звон разносится по моему тихому дому.
Немного погодя я вижу шофера, идущего к машине. Он молча открывает дверцу, и из машины выходит Хорнстра. На нем клетчатый дорожный костюм, короткие брюки и английское кепи. Рядом с ним собачка на поводке.
Хорнстра удивленно смотрит на безмолвный фасад моего дома, подходит к окну и пытается что-то рассмотреть в комнате. Я слышу — он что-то говорит, но не могу разобрать слов.
И тут вдруг появляется госпожа Пеетерс.
Она вышла предложить свои услуги, хотя ее никто не звал. Я услышал бы, если бы Хорнстра звонил к ней.
Она тоже приникла своей физиономией к нашему окну, как будто она может что-то обнаружить там, где ничего не увидел Хорнстра. Она мне противна. Хотя вообще-то она не виновата. А что еще делать этой несчастной старой перечнице целыми долгими днями? Она никуда не ходит, и наша улица — это ее кинотеатр, где всегда показывают один и тот же фильм.
Теперь звонит сама госпожа Пеетерс. Еще некоторое время они разыгрывают свою пантомиму, потом Хорнстра достает бумажник и хочет отблагодарить ее за услуги, но она решительно отказывается. Это видно по ее гримасам.