Избранное
Шрифт:
Поэтому она решила, прежде чем отправиться в Шеврез, в последний раз попытаться найти его и написала ему следующее:
Я не могу заснуть и снова и снова разговариваю с тобой, ибо это мое единственное утешение, не потому, что я на что-то надеюсь, просто я не могу забыть тебя. Вот уже четвертый раз я пишу тебе после твоего отъезда и ни разу не получила ответа.
Сначала я напишу, как живу, хотя тебя это, наверное, мало интересует. Я хвораю, мучаюсь со своими почками, у меня часто бывают сильные боли. Вскоре после твоего отъезда я хотела одна передвинуть кровать госпожи Жандрон, из-за клопов, ты ведь помнишь, и у меня от тяжести оторвалась одна почка. Я теперь лечусь у доктора. Госпожа Брюло сердится, что я все время болею, говорит, что я сама виновата, я должна была позвать на помощь Алину. И кроме того, я все время хожу грустная и плачу. Она уже давно наняла
Господи, хоть бы мне умереть, это было бы лучшим выходом! Я слишком любила тебя, Рихард. Но рано или поздно ты еще пожалеешь, а может, тебе придется и самому пережить такие же страдания, какие ты причинил мне. О, как ты жесток ко мне! Если так будет продолжаться, я дойду до того, что сама положу конец своим страданиям. А ведь у меня есть сынок, которого я люблю так оке сильно, как и тебя. Но он всем обеспечен, потому что у них все есть. Ну что ж, пускай усыновят его, ведь у них нет своих детей, и уж тогда-то у него наверняка ни в чем не будет недостатка.
Почему ты не вернулся, Рихард? Я ведь так тебя звала во всех письмах, и если ты не вернешься сейчас, то будет поздно, в конце месяца я должна уехать. Но если ты все же надумаешь вернуться потом, то пиши на адрес моего отца, господина П. Картена, Шеврез, департамент Сены и Марны, Франция. Тогда письмо или попадет прямо ко мне в руки, или, если я найду себе другое место в Париже, они перешлют мне его сюда.
Милый Рихард, я собиралась навестить тебя в Бреслау. Я умоляла господина Асгарда и угрожала ему, но он не хотел мне ничего сказать. Я ничего не знаю, уверял он, но он тоже обманщик. Хоть я и глупа, а все разузнала. Мне надо ехать с Восточного вокзала и делать пересадки в Гейдельберге, Вюрцбурге, Нюрнберге и Хемнице, а дорога туда и обратно в третьем классе стоит 150 франков. Но у меня пока не хватает денег, и только поэтому мы еще не встретились в Бреслау. Ты сильно ошибаешься, если думаешь, что больше никогда меня не увидишь. Если я не слишком долго буду без работы, то к концу года накоплю двести франков.
Любимый, мы еще встретимся, клянусь тебе. Ведь пять месяцев мы были всем друг для друга, а для меня эти месяцы стоили многих лет. Как ты мог петь мне «Нежную голубку» в тот вечер, перед своим отъездом, а я еще подпевала! А помнишь лес Сен-Клу, что ты сказал мне тогда? «Верен до гроба!» Рихард, этот год ты запомнишь! Я изо всех сил стараюсь держаться, несмотря на свое горе и болезнь. Доктор сказал, чтобы я носила бандаж, и я буду считать каждую копейку и притащусь к тебе, и однажды ты найдешь меня у своего порога, живую или мертвую.
Я слишком сильно верила в твою доброту и потому не могу перенести этот разрыв, который ты так хорошо заранее обдумал и подготовил; о, как я была права, когда сомневалась и плакала, слушая твои уверения, что один из двоих всегда любит сильнее, и что из нас двоих это ты. Ну что ж, ты это доказал! «Луиза, любимая! Я люблю тебя» — так ты писал в своем последнем: письме, которое я получила по пневматической почте и перечитываю каждый вечер. О, как ты меня обманул!
Рихард, и все же я не сержусь на тебя. Возвращайся скорее или напиши мне до конца месяца в «Виллу», а позже по адресу моего отца господина П. Картена, Шеврез, департамент Сены и Марны, Франция. Не подумай, что я хочу выйти за тебя замуж или еще что-нибудь в этом роде. Нет,
Рихард, не бойся, пусть только все будет по-прежнему, большего я не прошу.
Обнимаю тысячу раз. Пиши скорее.
Грюневальд попросил директора почты в Бреслау пересылать ему корреспонденцию и получал все письма в своем новом пансионе, находившемся в четверти часа ходьбы от «Виллы роз», где полная печали Луиза до последнего дня последнего месяца напрасно ждала от него весточки.
И, так ничего и не дождавшись — ни Рихарда, ни письма, — она наконец свернула вещи в узелок и отправилась в свою деревню. «Надо было послать Перре листочек с пятном, похожим на пламя свечи», — думала она.
Луиза приехала в деревню около полудня.
Она медленно шла со станции; у первых домов ее нагнала школьная подруга, толкавшая перед собой тачку.
— Смотри-ка, да это Луиза. Ну, как жизнь в Париже? — спросила она тем насмешливым тоном, каким крестьяне всегда говорят о городе.
— Чудесно, Мари, чудесно, — с горькой усмешкой ответила Луиза.
Она поглядела прямо перед собой и увидела булочную и белые буквы над входом в почтовую контору.
Да, она вернулась в родную деревню.
Силки
(роман)
Часть первая. Силки
Я уже несколько раз поглядывал на человека, сидевшего за соседним столом, потому что он мне кого-то напоминал, хотя я был убежден, что он никак не мог принадлежать к числу моих знакомых. У него был вид процветающего буржуа, преуспевающего дельца, но почему-то, глядя на него, я вспоминал знамена с фламандским львом, средневековую битву «Золотых Шпор» и бородатых молодых людей в фетровых шляпах. В петлице у него красовалась розетка, а на столе перед ним лежала пара изящных перчаток. Нет, я никогда не водил компании с такими людьми и все же никак не мог отвести глаз от этого человека. Где-то я видел его, но где, где, где?..
— Кельнер, — спросил он вдруг, — есть у вас настоящее пиво «Гиннес»?
— Конечно, есть, — раздался невозмутимый ответ.
— Дублинского розлива? Без дураков?
Оставив этот вопрос без внимания, кельнер повернулся к клиенту спиной и зычно рявкнул:
— Одну бутылку «Гиннеса»!
Как только незнакомец произнес «без дураков», я понял, что это Лаарманс, потому что голос его нисколько не изменился: десять лет назад он произносил эти слова точно так же.
— Как дела, Лаарманс? — спросил я, когда он принялся смаковать свое пиво.
Поставив кружку на стол, он взглянул на меня и сразу же узнал:
— Вот это встреча!
Еще мгновение, и он уже сидел за моим столиком и, даже не спросив меня, хочу ли я выпить, заказал вторую бутылку пива. Зная мое прошлое, он, видимо, решил, что это само собой разумеется. Когда же я с сомнением взглянул на бутылку, подумав, что и его придется угощать, хотя «Гиннес» мне совсем не по карману, он сразу же спросил, не предпочту ли я стакан вина «или что-нибудь в этом роде».
Как Лаарманс изменился! Я знал его в те времена, когда он был ободранцем-идеалистом с длинными волосами, от которых засаливался воротник его пиджака, курил большую трубку с головкой в виде черепа и не расставался с массивной тростью, угрожающе размахивая ею всякий раз, когда ему случалось выпить лишнее или когда он шествовал в рядах демонстрантов.
В те времена никто не умел громче его бросать клич фламандских националистов: «Летит буревестник! На море шторм!», и, насколько я знаю, полиция дважды сажала его в тюрьму за поступки, которых он не совершал, только потому, что он был столь грозен на вид.
Он достал из кармана серебряный портсигар и предложил мне сигарету с золотым ободком, кажется «Абдуллу»; во всяком случае, самой дорогой марки.
— Чем ты сейчас занимаешься, Лаарманс? — решился я наконец его спросить. Немного подумав, он рассмеялся.
— Чем занимаюсь? — переспросил он. — Как тебе объяснить? Рассказать об этом не так просто, а понять с лету еще трудней. Такой же вопрос я задал Боорману десять лет назад, и он попытался растолковать мне что к чему. Но потребовались месяцы практики, чтобы я понял суть дела. Еще пивка?
И он в самом деле заказал еще две бутылки.
— Я плачу за все, — успокоил он меня.
— Это у тебя орден? — спросил я.
Он мельком взглянул на яркую розетку, которая придавала его облику еще больше импозантности.
— Нет, — равнодушно ответил он громким голосом.
Я покосился влево, опасаясь, как бы два господина, сидевшие неподалеку, не услышали наших слов.
— Неважно! — сказал Лаарманс, смерив этих людей спокойным взглядом. — Это не орден, я же тебе сказал. Вот если бы я и впрямь приколол орден, тогда… Нет, я такими вещами не занимаюсь, потому что из-за них рано или поздно напарываешься на неприятность. Впрочем, может быть, это все-таки орден — ведь их сейчас развелось столько, что почти невозможно пришпилить ленточку, не впав в плагиат, даже если ты выбираешь самые невероятные сочетания цветов.
Лаарманс и прежде никогда за словом в карман не лез, но теперь его велеречивость была просто поразительной — равно как и проницательность, с которой он отвечал на вопросы, вертевшиеся у меня на языке, но еще не высказанные.
— Где же твои длинные волосы, Лаарманс? — снова спросил я. — И твои стихи? Ты больше не пишешь стихов?
— А моя трубка? — продолжал он. — Помнишь? Какая трубка, милостивый государь! Какая великолепная трубка! И фетровая шляпа! А моя трость! О боже, какая трость! И то, чего ты ни разу не видел, — например моя нижняя рубашка!