Избранное
Шрифт:
Они были поэтами и вместе с тем реалистами. Обыденно просты, но именно поэтому возвышенны. Разумеется, в их творениях было немало и пустой породы. Однако я уверен: получи они возможность издавать журнал, они не только выпускали бы в свет во всех отношениях интересные произведения, но и благодаря опыту быстро создали бы неоспоримые ценности. Даже то, что я здесь привел, намного превосходит, скажем, стихотворный материал, публикуемый нашими столичными журналами. Я многому научился у поэтов пусты.
Не они ли оживили и наполнили свежим содержанием ссохшиеся уже было жилы древних народных обычаев? Или этот народ все еще непосредственно жил своим искусством? Прекрасная идея: призвание муз в том, чтобы утешать бедноту, низы. Шедевры народного искусства держатся на поверхности самой смрадной нищеты, словно какой-нибудь необыкновенно красивый цветок на болоте. Досугом культивировать красоту располагают только богатые да нищие — и тех и других не гнетут
Когда народное искусство, как капризное дитя, видя барские замашки, в раздражении покинуло дома зажиточных крестьян и старинные, сделанные с благородным вкусом произведения искусства обиженно уступили место базарным поделкам, обитатели пуст все еще мастерили, соревнуясь, хитроумные зажигалки, восхищались оригинальным орнаментом, подсмотренным на кнутовище у товарища, и стремглав бежали туда, откуда доносилась новая песня. Старики с дотошностью завещателей передавали потомкам обычаи и поверья. Обычаи прививались новому поколению и угрозой, а если надо, то и наказаньем. Все это и составляло истинную культуру пуст, связывало невидимыми узами души, давало ответ на беспокойные вопросы. Эти обычаи и поверья проводили батраков через все препоны любви и смерти, помогали удержаться на опасных поворотах жизни, утешали их, когда они, голодные и холодные, годами плелись по безрадостному, начертанному для них пути. Прежде всего именно это проникло в мое сознание и подготовило меня к жизни в пусте, а вовсе не школа дяди Ханака. Не начатки европейской культуры, которые не смогли возобладать над варварской культурой пусты.
Таков был мир, в котором я незаметно подрастал. Сначала сравнялся со столом, потом — с комодом и вдруг однажды утром достал до верха шкафа, приподнявшись на цыпочки. Сначала меня слушалась одна лишь собака, потом — поросенок, потом — корова, и, наконец, я без особого труда пригнал с поля четверку волов с повозкой. В основном для жизни в пусте я уже созрел.
14
Иногда в пусту приезжали гости из таинственных, далеких эмпиреев; ступали по земле, как по трясине, словно между глиняными горшками пробирались. Всего чуждаясь, опасливо озирались они по сторонам, а если почему-либо останавливались, то трогались с места с трудом и опаской. Приходилось подбадривать их. Порой они заглядывали в окна батрацких домов, но войти не отваживались. В сопровождении помощников управляющего следовали они вдоль хлевов и конюшен, брезгливо обходя навозные кучи. Издали смотрели на быков, коров, баранов и на нас тоже. А мы разглядывали их также на почтительном расстоянии. И неотступно следовали за ними, соблюдая, однако, изрядную дистанцию, будто остерегались, как бы они не повернули вдруг обратно, не кинулись прямо на нас. Время от времени они прикладывали к носу платки — помню группу гостей, которые вообще не отнимали платков от носа. Тяжело было им дышать нашим воздухом.
Да и впрямь нелегко, позднее я убедился в этом на собственном опыте, когда получил возможность подняться по социальной лестнице. Я полагал, что смогу возвратиться запросто и голова у меня не закружится. На деле же все оказалось не так-то просто: в обществе, как и вообще в природе, на каждой высоте или глубине сохраняется свое, соответствующее давление. После резкой перемены места я физически ощущал те же самые симптомы, какие появлялись у меня, когда я опускался глубоко в шахту или когда в Альпах подъемник со мной застрял вдруг на самой вершине горы: меня выворачивало, пульс бешено бился, рассудок парализовало, я шатался, судорожно глотал воздух. Вот тогда-то я понял, как тяжело равенство, насколько социальное положение приучает к себе человека, как прочно привязан он весь, до последней клеточки, к своему месту в обществе.
Особенно натерпелся я от собственного носа уже в ранней юности, и это точно определил зоркий глаз моей бабушки. Против того, что я, будучи еще подростком, завязывал галстук бантом и до блеска начищал ботинки, она не возражала, а вот за моей все прогрессирующей манией проветривания комнаты следила с большой тревогой. «Ну хватит! Закрой окно, — говорила она, зябко кутаясь в свой столетний вязаный платок, — или уж и дух наш тебе невтерпеж?» И правда, дышал я тем воздухом с трудом, но стыдился признаться в этом, мучился угрызениями совести, сознавая себя презренным отступником.
Старые милые запахи превратились в страшные химеры и душили меня. Некогда уютный воздух общей комнаты во второй мой приезд буквально заставил меня отпрянуть, как только я открыл дверь. Аромат домашнего очага, о котором я так мечтал вдали, оказался смесью промозглых, затхлых запахов сажи, холодных вареных овощей, сохнущего в комнате белья. Милый передник,
Я смотрел на зимние звезды и размышлял о ходе развития человечества. О пресловутом прогрессе, достижения которого пока что лишь увеличивают расстояние между людьми. В средние века феодал мог казнить своих крепостных, но, если сводил случай их под одной крышей, он спокойно мог находиться в одной с ними комнате. Когда же люди были ближе друг к другу? Один английский путешественник с возмущением вспоминал о китайском мандарине, который распорядился наказать палками всех кули, находившихся во дворе гостиницы, только за то, что они не оказали ему положенных почестей. Полчаса спустя английский путешественник застал мандарина в компании тех же грязных кули за дружеской игрой в кости прямо на голой земле. «Он мог себе это позволить, — говорит дотошный англичанин, пожалуй, даже с завистью, — смердил он точно так же, как и они». Запах его не отпугнул. О, этот нос! А прекрасное дитя XVIII столетия — демократия — утонуло в ванне не фигурально, а буквально оттого, что для одних людей ванн хватило, а для других — нет. И из-за таких мелочей погибали святые порывы? К сожалению, да. Было объявлено всеобщее братство. Господа протягивали руку народу и, тут же попятившись назад, только и ждали, когда наконец смогут вымыть руки. Естественно, целый общественный слой заметит и запомнит такие вещи лучше, чем отдельный индивидуум. Батраки чувствовали, что в мире опять произошли какие-то перемены, но за их счет. Выиграть они ничего не выиграли, зато потеряли то немногое, что еще у них оставалось.
Прав был небандский дед, который считал, что настоящие господа были только в старину. Некоего Берчека, когда он с сумкой серебра прибыл в Вену, сам герцог не раз приглашал к себе в кабинет, сажал на диван рядом с собой и беседовал с ним. А сейчас батраки, если и случится у них дело в замке, проходят только до коридора или в лучшем случае до прихожей, где их встречает господин, там он и разговаривает с ними, и как можно короче. Знал я жену одного управляющего, которая никогда в жизни не входила в батрацкий дом. Хотя комнаты батраков были не особенно грязны, да и сами батраки тоже, нательное белье они носили, как правило, одну-две недели, не снимая его, конечно, и ночью; спального белья, разумеется, не знали. Грязью считалось только то, что уже резко отличалось по цвету. И такую грязь стремились немедленно удалить. Старые батраки тщательно стряхивали пыль со своих неопределенного цвета, надетых ими еще в бытность парнями штанов, если случайно им приходилось опуститься на колени на голую землю. Чувство гигиены у них было, и, насколько возможно, они следили за чистотой. По рассказам побывавших на воине, самыми грязными на фронте были не батраки: они мылись и в ледяной воде, а чтобы выловить насекомых, снимали с себя рубаху даже в мороз. Кстати сказать, они и дома к разным насекомым относились по-разному. Вошь была срамом на всю пусту, а за блохой и в компании охотились не стесняясь, даже с некоторым юмором. Уборные имелись только в замке и возле домов начальства, но туда батраки, если б даже им и позволили, ни за что не ступили бы; к тому были у них свои причины: они просто не выносили зловония таких мест.
О беспочвенном предрассудке, будто батраки и вообще бедняки не прислушиваются к словам господ, говорить, я думаю, нет нужды. Тот, кто когда-либо вступал в разговор с бедняками и находил мало-мальски верный тон, знает, с каким вниманием, с какой охотой и благодарностью истомившейся души принимают они не только разъяснения, но и советы даже в самых щекотливых личных делах! О свиноводстве я знаю ничтожно мало, и вот как-то раз из-за этой малости пассажиры купе третьего класса после полуторачасового «семинара» со мной едва отпустили меня на моей станции, изъявляя готовность оплатить мне дорогу до Шомодьсоба и даже обратно. Вообще бедняки как раз очень прислушиваются к словам господ и, может быть, именно поэтому так быстро замечают, что те не понимают и половину того, о чем говорят, мелют чепуху, и это еще ничего, это могло бы вызвать увлекательную дискуссию, да вот беда: господа к тому же воображают себя на недосягаемой высоте. Бедняки взглядом психолога следят за их лицами и понимают в движениях губ и глаз больше, чем в сомнительно доброжелательных, округленных периодах, трудно воспринимаемых обычно не потому, что они слишком высоки по содержанию, а потому, что они слишком плоски и вздорны.