Избранное
Шрифт:
Герой Коша не может не заинтересоваться, не может сторонним наблюдателем отнестись к тому, что один из досужих обитателей села в силу своего характера с увлечением ссорит людей, доводит пару пожилых супругов чуть ли не до преступления, доносит, сутяжничает; не может равнодушно принять поток потушенной, казалось, лавы страстей тихой хозяйки, которая, потеряв и мужа и сына, до сих пор не прощает старому рыбаку-соседу жестокую расправу с ее первой девичьей любовью; не может не отозваться на естественное влечение к человеческой красоте: родственница корчмаря, как будто ищущая здесь одиночества, молодая современная женщина, будит в нем любопытство к молодому поколению и даже чувства более горячие; не может он не ощутить и нарастающего уважения к старому суровому рыбаку, бесконечно преданному морю, которое отвечает ему доверием.
Кошу
Не мог Александр Корда в последний день своего пребывания на этом тихом берегу не воспользоваться еще раз доверием старого строгого рыбака, не взять его снасти, не уйти в море — на этот раз вместе с женщиной, которая стала ему близкой; не мог не приложить все силы, чтоб, ныряя, высвободить зацепившиеся за глубинный выступ в скале сети — для старика вся жизнь в них, — не мог не подчиниться уже не сознанию — инстинкту долга, который гнал и гнал его в глубь, не считаясь с ограниченностью человеческих сил. Героем Коша до последней минуты продолжало владеть — повторим это снова — то самое чувство уважения к личности и нравственной ответственности, которое сообразно со временем при стечении различных обстоятельств предъявляет свои требования человеку и всегда определяет его подлинную ценность.
В статьях югославских исследователей творчества Коша можно прочесть вполне справедливые замечания, что одни его произведения «принадлежат к числу лучших рассказов в сербской литературе о войне», другие представляют собой «настоящие психологические исследования своеобычных люден и их устремлений», что все они отличаются «огромной силой наблюдательности». Можно прочесть и о том, что Эрих Кош, «несомненно, самый крупный, самый выдающийся современный сатирик — не только сербский, но и общеюгославский…», и о «благородных идеях», которые Кош «отстаивает в своем творчестве», о том, что оно — это творчество — стало «фактом исключительного значения не только в литературе Югославии, но и во всей общественно-духовной жизни» братского народа.
Глубочайший демократизм писателя, его страстная убежденность коммуниста в правоте своего дела, его умение с одинаковой зоркостью увидеть и скрытые от постороннего взгляда истоки дум, настроений отдельной личности и всю многосложность коллизий в жизни общества, достоверность и богатство воображения выдвигают Эриха Коша в ряд выдающихся прогрессивных деятелей литературы мира.
В книге избранных произведений выдающегося художника слова Югославии, сделана попытка представить лучшее из того, что им создано, попытка показать характерное для его творчества многообразие жанров, богатство его палитры. Во время одной из бесед в Москве Кош сказал: «…В представлениях человека складывается обычно идеал. У нас с вами идеал коммуниста, коммунизма. Если этот идеал наложить на действительность, все, что не будет соответствовать ему, подлежит воздействию сатиры. Многое он помогает понять глубже…»
В произведениях Эриха Коша неизменно присутствуют этот высокий идеал и чувство высокой нравственной ответственности писателя перед своими современниками.
Рассказы
Из сборника «В огне» (1947)
В пятом блиндаже было оживленно. Днем раньше врачи отправили тяжелораненых в тыловые госпитали — уже два дня на передовой шли только небольшие перестрелки, и госпитали оставались без пополнений.
Здесь, в блиндаже медсанбата, укрывшемся в маленькой дубовой рощице, было тепло — в печке развели огонь, потому что дым расползался и терялся среди ветвей. С некоторых пор вошло в привычку: перед полуднем, когда на передовой наступало затишье, в медсанбате собиралась пестрая компания из артиллеристов, чьи орудия стояли здесь же, поблизости, в ивняке, нескольких офицеров из блиндажа, который как наблюдательный пункт был на самом открытом месте, и, разумеется, интендантов, уж не говоря о врачах и санитарах, ибо это был их дом, чтобы не сказать штаб, и они были здесь некоторым образом хозяевами. Оставалось совсем мало — всего час или чуть больше — до передачи известий, у врачей было радио, да и время они выкраивали его послушать (врачи, известное дело, всегда самые осведомленные люди) и обменяться местными новостями с артиллеристами и обозниками, пропустить по рюмочке ракии, которая у врачей всегда каким-то образом находилась «для промывания ран», — а она и вправду самым благодатным образом согревала грудь и горло, воспаленные и застуженные в сырых блиндажах и промозглых сремских туманах.
Утром сквозь серые зимние тучи пробилось солнце. Проступивший кусочек неба все еще хмурился, а солнце, пройдя оголенный лес, по ветвям дубов, через смотровые щели и дверь врывалось в большой сухой блиндаж медсанбата, где уже собралась почти вся компания. Устроившись на пустых ящиках из-под снарядов, все болтали в ожидании хозяев, которые почему-то задерживались в соседнем блиндаже, где размещался госпиталь — «операционная». Перед входом в блиндаж по лужицам и осенней влаге, которая росой лежала на опавшей, наполовину сгнившей листве, сверкало солнце. В открытую дверь блиндажа вырывался говор, отдельные фразы и пар, шедший изо рта и отсыревших, никогда не просыхавших шинелей.
Наконец вернулись врачи — в белых халатах, с какими-то блестящими вещицами в карманах и руках, совсем как в заправской больнице, — тоже расселись вокруг печки и, прихватив по щепотке табаку из чужих табакерок, наконец закурили после напряженной работы. Нет чтобы посидеть без дела, говорят. Еще только вчера подготовили раненых к отправке и по всем правилам убрали госпиталь, а сегодня поутру неожиданно, безо всякой к тому надобности — подкинули парочку. Солдат-пехотинец чистил винтовку, прострелил себе руку да еще ранил стоявшего рядом. Этого, с пробитой бедренной костью, уже отправили утром в тыл на подвернувшейся, по счастью, попутной машине, а тому, который стрелял, только что ампутировали два пальца левой руки. Доктор, настолько толстый, что фартук натягивался у него на животе, словно у беременной женщины, а круглое румяное лицо лоснилось до того, что на щеках сияли светлые круги, совсем как стекла очков, рассказывал, посмеиваясь, с некоторым удивлением о том, как солдат, чтобы наказать себя, отказался от анестезии и настаивал, чтобы пальцы ему отрезали прямо так, по живому. И в самом деле, он даже не охнул, говорил доктор, только весь покрылся испариной и выпил полфляги ракии.
Гости в блиндаже шумят и, как обычно, задирают врачей: «Так-то вы промываете раны», — и разговор понемногу переходит на другие темы. Поскольку уж было упомянуто о терпении, толстый доктор Микич считает, что это наше, врожденное, балканское, как бы это точнее выразить — выносливость, свойственная балканскому человеку, не избалованному цивилизацией и культурой. Другие утверждают, что это вопрос воинской морали и убеждений — сознания, так сказать; и маленький кривоногий рыжий и веснушчатый доктор, которого партизаны еще в 1941 году похитили из Сараева, рассказывает, как в Румынии он ампутировал безо всяких наркотиков, даже без ракии, — добавляет и смеется.