Избранное
Шрифт:
Даже здесь, вдали от шоссе, в толпе проходивших крестьян, ощущалась тревога. Хмурясь и не поднимая глаз, они в ответ на наш вопрос, далеко ли до дома Грбича, бросали на ходу: «Да час или полчаса хода будет», а то и вовсе молчали.
На самом же деле нам пришлось больше часа шагать под палящим солнцем по голой каменистой равнине.
Хутор Грбича, издалека казавшийся черной точкой среди белых камней, расположился в просторной котловине, окаймленной круто встававшими горами. Лишь узкий проход с южной стороны открывал ее навстречу морю, где видны были очертания далеких островов и бледно-зеленая полоса на том месте, где сливались море и небо. Сухая каменистая пустошь и склоны гор, нависшие над хутором Грбича,
Грбича в доме не оказалось. Каменное здание, двухэтажное, как большинство домов приморских крестьян, с никогда не открывающимися ставнями, стояло у самого склона горы, и поэтому прохлада даже в этот жаркий день держалась под кронами шелковиц, росших по обе стороны дома. Справа тек ручей, когда-то давным-давно вымывший эту котловину и пробивший выход к морю. В тишине, царившей вокруг дома Грбича, слышен был говор ручья, похожий на шелест ветвей на ветру, а глубоко внизу вода его мелькала среди зелени узкой полоской.
— Грбич — «американец», — объяснял мне мой товарищ, пока мы спускались от дома по узкой крутой тропинке. — В наших краях так называют тех, кто в молодости уехал в Америку на заработки. Лет пятнадцать он проработал там на рудниках и вернулся, как и все они, привезя с собой немного денег, но зато множество странностей и непривычных мыслей.
Тропинка наша кружила среди кипарисов, смоковниц и маслин и вела нас вниз. И дом, и земля, и фруктовые деревья — все дышало покоем и уверенностью, какой веет от того, что сделано с упорством и прилежанием. Мелкие камешки на тропе поскрипывали под нашими ногами и отскакивали в стороны, а сбоку, на фоне голубизны моря и неба, покачивались от легкого ветерка маслиновые ветви, и листочки их поворачивались то зеленой стороной, то серебристой. Солнце по-прежнему ярко светило над головой, но после зноя на открытой пустоши, который обжигал, сверкал в глазах и гудел в ушах, здесь, среди прохлады спокойной, густой зелени, жара ощущалась гораздо меньше.
— Да ты сам его увидишь, — продолжал мой товарищ. — В последнее время он сильно сдал. Хотя он вернулся из Америки уже седой, и мы его звали стариком. Кованых сундуков, с которыми обычно приезжают люди, вернувшиеся из Нового Света, у Грбича не было. Одной рукой он сжимал ручонку своего сынишки, а в другой нес матросский плащ-дождевик и потертый кожаный саквояж. Здесь, на безлюдном, запущенном отцовском хуторе, он и поселился, а что он на все руки мастер, ты и сам теперь видишь. — И мой приятель указал на аккуратные дорожки, на правильные ряды виноградной лозы, на подрезанные ветви маслин. Я промолчал.
— Старому Грбичу нелегко будет расстаться со своим сыном, — продолжал мой спутник. — Хотя сейчас это уже взрослый парень, ты увидишь. Жалко старика, но его парнишка — лучший проводник в этих краях. Мимо любого неприятельского поста проведет, без него нам не обойтись… Да вот и они!
Он остановился. Тропинка кончилась, и мы вышли на ровную площадку слева, с той стороны, где пробил себе дорогу ручей. Сквозь листву маслин открывался вид на море. Прямо перед нами был склон котловины. Шагах в десяти от нас, внизу, на желтой ниве, работали двое мужчин.
Они молотили пшеницу. Старик, в белой рубашке с засученными рукавами, с седой головой и прокаленными солнцем лицом и руками, ссыпал обмолоченное зерно с подстилки в мешок, а сын, голый до пояса, складывал солому в стог. Делали они свое дело без единого слова, и нам не было слышно ни шороха соломы, ни ударов цепа. Освещенные солнцем, они двигались на желтом округлом дне котловины, как два атлета на античной арене, а мы смотрели на них сверху, точно с галереи римского амфитеатра, и во всех их движениях, в самом их облике было столько красоты, душевного равновесия и благородства, что мы некоторое время так и остались стоять, глядя на них.
Мой друг первым их окликнул и стал спускаться к ним вдоль каменной ограды. Молодой Грбич заулыбался всем лицом, увидев нас, а старый лишь мягко усмехнулся одними глазами и каждому протянул мозолистую старческую ладонь.
Несколько мгновений мы молчали, стоя лицом к лицу. Младший, сразу поняв, что означает наш приход, в замешательстве остановился между нами и отцом в своих голубых холщовых штанах и в деревянных сандалиях на босу ногу. А тот, тоже словно почувствовав, что все это неспроста, переводил свои влажные темные глаза с меня на моего спутника и опять на сына. Теперь только стало заметно, как они похожи. Смелые, правильные черты, резко выделявшиеся на лице молодого, у старика словно ушли в глубокие морщины у рта и подбородка, придававшие ему выражение твердой воли и решительности, в то время как глаза светились добротой, все видящей, все знающей и прощающей. Легкий ветерок с моря играл прядью волос, упавшей на лоб сына, и приподнимал белую рубашку на груди старика — казалось, прямо под ней бьется его сердце — медленно, неуверенно, по-стариковски.
Затем старый Грбич отступил в сторону, а молодой, взяв большой сноп необмолоченной пшеницы, бросил его на подстилку. Они приготовились продолжать работу, а старик, заметив, что мы по-прежнему стоим в стороне, подошел к ближайшей маслине, отрезал от нее две корявые ветки и, остругав ножом, смущенно протянул нам.
Теперь мы вчетвером били по золотисто-желтой массе, а она словно таяла под нашими ударами. Зерна легко выпадали из спелых колосьев, молодой Грбич подбрасывал новые снопы, а солому отшвыривал в стог, как падаль с перебитым хребтом. На подстилке перед нами, смешанный с мякиной и соломинками, медленно рос коричневатый слой пшеницы.
Я наклонился и взял ее в пригоршню. Она была насквозь прогрета солнцем. Смуглые округлые зерна лежали на моей ладони, похожие на крошечные свежевыпеченные хлебцы, они скользили между моих пальцев и падали назад на подстилку.
— Хороша! — сказал мой товарищ. Он разгрыз зернышко и попробовал его на язык.
Старый Грбич подождал, пока затих звук его голоса, бросил на землю клок соломы, сел на нее и только тогда, видимо больше для себя, ответил:
— Хорошо поднялась, да что толку, когда ее стальник заглушил. Зло никогда само собой не приходит, — Грбич указал рукой на море, а затем на лесистый склон, — и природа его не приносит. Зло всегда вырастает из нас самих.
Чуть только на стерню легли первые тени, пение сверчков умолкло. Стало тихо, но порывы ветра приносили с моря глухое ворчание моторов и гудки машин, которые все шли и шли.
Старик пошарил рукой под стогом и достал узелок с едой. Он развязал платок, расстелил его на земле перед нами и, не угощая нас, отломил себе сыру и хлеба.
Пшеница лежала на подстилке под лучами солнца, по ней сновали муравьи и торопливо утаскивали зерна.
— Вот и эти откуда-то выползли, — продолжал он. Я не пенял, кого он имеет в виду, муравьев, растаскивающих урожай, пли итальянцев, сплошь покрывавших берег, а старик уже говорил словно для себя, забыв о нашем присутствии. — И выйдет зверь из пучины морской, — говорил он, — и вот и вправду вышел, и пойдет по свету всякое зло, и завертится кровавый хоровод. Аминь! Господи, помилуй. — Грбич перекрестился и умолк. Мы сидели задумавшись. Молодой человек по-прежнему старался смотреть куда-то в сторону, и мы, зная о том, какая любовь связывает старика с сыном, понимали его. Старик пытался как умел защитить сына, а мы были не в силах спорить с ним и потому молчали.