Избранное
Шрифт:
«– Вы склонитесь надо мной… Подойдет доктор, составит протокол… И все – после этого я исчезну… Совсем!..
– И не выйдете на аплодисменты?
– В этот раз нет».
…Судя по всему, автор и режиссер своей жизни Гриша Горин догадывался, что играет с огнем.
Еще Мюнхгаузен в ответ на известное соображение о том, что юмор продлевает жизнь, меланхолично заметил: «Тем, кто смеется, – продлевает. А тому, кто острит, – укорачивает».
И укоротил.
Но Гриша снова и снова выходит на аплодисменты со своими фильмами, спектаклями, телепередачами. И его имя поминают со смехом. И ничего лучше мы сегодня сделать в память о нем не можем.
Александр Галин
Менестрель нового русского Средневековья
Когда прощание на ленкомовской сцене закончилось, его вынесли на руках через распахнутые двери театра. Толпа расступилась, и гроб поместили в длинный черный автомобиль. Понесли венки, охапки цветов, вышли заплаканные артисты, с лицами, знакомыми миллионам. Засуетились милиционеры и охрана, толпа отхлынула, давая катафалку
Автором этого дорожного реквиема было не замыкание в светофоре, а какое-то чудо. Именно оно заставило людей, злясь и недоумевая, неотрывно давить на клаксоны, приветствуя одного из немногих великих наших весельчаков, кого только что оплакали и кого везли к месту его вечного покоя. Эти сирены были гимном, последним земным аккордом и началом славы.
Мы стали верить в чудеса, как когда-то, в далеком Средневековье, люди верили в них. Многострадальная потребность чуда сохранилась там, где у человека нет возможности самому позаботиться о своих близких и самом себе. Вера в чудо – удел бедных и бесправных. Ожидание чуда – в воздухе африканских хижин, среди фазенд больших латиноамериканских городов. В затерянных на краю земли безвестных селениях, на окраинах мегаполисов миллионы сердец учащенно бьются при одной только мысли об удаче. Обездоленные люди искренне верят в бога, потому что он может творить чудеса.
Как мы все ждали чуда в начале девяностых! Восторженные люди ожидали перемен и выходили тогда на улицы, защищая новую русскую историю и свободу. На нас благожелательно и благосклонно смотрел мир. Дряхлые и состоятельные демократии по-отечески советовали и поддерживали деньгами. Мы все ждали, что оно вот-вот придет, наше чудесное капиталистическое завтра. Казалось, что через год-два и мы рванем ввысь, в свободное гуманистическое будущее. Быстро забывались приметы тоталитаризма, дремотно-хмурые будни эпохи застоя. Стали все больше заметны молодые, живые лица. В этот короткий, как миг, исторический отрезок все были веселыми и наивными. В Москве везде шла горячечная стройка. В воздухе мерещилось русское экономическое чудо. Над столицей стоял известковый смог от возрождавшегося главного собора православия. По всей Руси звонили восстановленные колокольни. То тут, то там вспыхивали свежей позолотой отреставрированные храмы, и это прибавляло радости. Все вокруг было подчинено духовности, о материальном не думали вовсе. В какой-то беспечной эйфории, в бесконечном вселенском толковище о демократических и общечеловеческих ценностях лихо промелькнула приватизация. Не сразу заметные, как первые грибы, появились собственники. По старинке и они не торопились на свет божий, боялись еще тогда пролетарского гнева. Но уже обжигался кирпич на высокие глухие заборы и кипел в домнах чугун для решеток и ворот. Люди удивлялись другому. Вспомните первых российских юношей в пейсах, с торой в руках, шагавших в еврейские школы. Оранжевые толпы буддийских монахов гуляли по Москве, будто по горам Лаоса, и казалось, что именно в московских дворах и была их главная среда обитания. Но не успели мы опомниться от первых уроков демократии, как началась большая многолетняя кавказская война. Все, как заговоренные, смотрели на экраны телевизоров. Они стали окнами в неведомый доселе мир. Сцены казней и пыток, засад и нападений чередовались с «сольниками» эстрадных примадонн. Потом, осмелев, замелькали авантюрные герои передела собственности с золотыми цепями, в перстнях на татуированных пальцах. Помчались на джипах вассалы режима, в масках, в полевой форме цвета хаки! Прелестные девы, принимавшие американские и близкие к ним денежные знаки, как банкоматы, окружили Кремль и Красную площадь! Все смешалось! Благородные идальго и коварные злодеи политического олимпа. Так быстро, сменяя один карнавал за другим, прошло десять лет, и вот мы теперь, из двадцать первого века, с удивлением смотрим на последнюю декаду века двадцатого и начинаем постепенно прозревать и видеть в ней некие черты другой исторической эпохи – нового русского Средневековья.
Дети подтекста, мы не сразу поняли, что жизнь угрюмо упрощалась. Мы тогда не догадывались, что время, все убыстряясь, влекло нас не вперед, в двадцать первый век, а назад – в Средневековье! Были те, кто увидел это раньше других. Увидел и описал новое Средневековье, новое русское варварство!
Это сделал
Внешне он не был похож на прорицателя и пророка. Он был вроде бы безобидный весельчак, который шутил и веселил почтенную публику, как и положено театральному люду. Он писал комедии, почти сказки. Он не выдвигал себя в пророки, не из боязни оказаться лжепророком, а скорее всего от избытка чувства юмора, которого хватало на то, чтобы не возводить виртуальный прижизненный памятник самому себе. (Занятие это увлекательно и прибыльно, что доказали многие наши современники.) Он решил, что не годится в пророки. Григорий Горин был частым гостем на телеэкране, стал даже телевизионной звездой. И на него оглядывались и узнавали. Но он не кликушествовал, а рассказывал анекдоты. Он, в прошлом врач, врачевал людей радостью. Он не поменял манеру речи, не закидывал голову и не закатывал глаза. Он остался тем, кем был, – комедиографом! Он не хотел превратиться в еще одного малоформатного мессию. Он любил и понимал человека, такого человека, каким был и сам, – веселого и легкого, не причиняющего зла ни миру, ни людям.
Он был мудр, как человек, знающий жизнь и людей. Он написал «Поминальную молитву» – пророческую по своей сути театральную притчу. Этот еврейский театральный эпос лишен монументальных героев и заключает в себе простую историю о том, как трудно прокормить семью и трудно выдать дочерей замуж, и еще о том, как трудно выживать, когда тебя выжигают. Сценическая молитва Горина была произнесена им в предощущении новых погромов. О том, как бессмысленна злоба, как зависть питает и подталкивает людей к злодеяниям, поставлен захаровский спектакль, и, светлой памяти, Леонов-Тевье появился на сцене тогда, когда страх пополз по темным московским улицам и шепотом стало передаваться из уст в уста забытое слово – «погром». Предложенная Гориным для театра история Тевье для многих открыла великого еврейского писателя Шолом-Алейхема. И в этом выборе темы было понимание эпохи, провидческое ощущение ее опасных, скрытых средневековых процессов.
Его речь, как бы в насмешку над серьезными, настоящими сказителями, лишенная шипящих, его удивленно-приподнятое над миром лицо – все делало невозможным причислить его к так называемой серьезной литературе. По какому разряду проходят у нас драматурги, которые собирают «битковые» залы, кто пишет так, что в залах звучит громовой хохот до слез? Довольные, разглаженные от морщин лица публики – все это у нас приметы дурной славы. Что мешало назвать его при жизни тем, кем он был, – мастером?! В его псевдониме была ухмылка и снисходительное пренебрежение к славе. Он был Горин. Он был прост и мягок, но это была благородная простота.
Он был счастливый автор. Рядом с ним был его верный толкователь, его театральный полководец и друг – Марк Захаров. Это была красивая театральная пара. В медальном, бледном лице Захарова, в его имени Марк есть что-то холодное, рыцарское. Лицо с гравюры Дюрера – заостренный нос, взгляд, опущенный к полу, и суровая, беспощадная ирония – все было кстати рядом с горинским веселым простодушием. Это, повторяю, идеальная театральная пара. Автор и режиссер.
Когда Марк Захаров, который вел панихиду, заканчивая ее, подошел к Любе, то он опустился перед вдовой на одно колено. Мне тогда показалось, что неожиданный жест этот, предельно театральный поклон, был почти мизансценой, неуместной в момент, когда провожают человека в последний путь. И пусть проводы проходили на сцене, которая привыкла к разным актерским проявлениям, – не только место определяло суть происходящего. Теперь я понимаю, что поцелуй рук, преклоненное колено, рыцарский жест Захарова – элемент игры был тогда, как воздух, остро необходим. Театральный человек, Захаров восставал против безжалостной и бессмысленной потери. В неожиданном уходе его друга была надменная насмешка «бытовой» нашей участи и истории над историей «театральной». Как будто некий недобрый управляющий решил посмеяться над ними и вдруг отнял у одного саму жизнь. «Управдом», видимо, хотел напомнить, что только ему дано управлять земными делами и устанавливать сроки человеческой «прописки». Захаров опустился на колено и склонил голову перед Любой – и в этом было возвышенное стремление остаться верным их театру, тому театру, которому они по-рыцарски служили. Театральный жест, мизансцена в момент жизненной кульминации, подтверждающей бытовую нашу обреченность на вымирание, означал многое! В нем провозглашалась история другая – История игры и поэзии, имя которой Театр! Подсознательная вера в предлагаемые обстоятельства «вечной игры» была сильнее рассудочного расчета. Марк по-рыцарски опустился на колено перед Любой еще и как друг, отдающий почести факту Гришиного выбора. Особый знак одобрения – жест рыцаря, отдающего почести женщине, которую выбрало сердце поэта.
В Интернете можно обнаружить следы уже прошедших событий. Это забытые всеми веб-страницы с текстами и фотографиями, которые не пожелтели от времени, но безнадежно состарились, потому что на них никто давно не смотрел. Они похожи на брошенные старые вещи в пустых и заброшенных домах, в которых гуляет ветер. Обрывки изуродованных файлов, подобно калекам и бездомным, безмолвно требуют помощи. Но они никому не нужны. Уродливые конструкции разрушенных сайтов, как будто оставшиеся после катастрофы, предсказывают наше мрачное будущее. Не технологическая, а гуманитарная беда угадывается в этих заброшенных электронных деревнях.