Избранное
Шрифт:
— Не могли бы вы поторопиться с перевозкой вещей, рабочие должны приступать к разборке, — сказал я, не поднимая глаз.
— А что тут, собственно, перевозить? — горько усмехнулся бывший хозяин. — Разве что эту кровать? Выбросьте ее на улицу и приступайте к делу! Ну-ка пошевеливайтесь! — приказал он детям. — Ступайте к дяде Ви, он приютит вас на ночь!
Пинки и окрики сестры возымели наконец свое действие. Мальчик с трудом вскарабкался ей на спину, и она поплелась с ним к дяде, продолжая что-то сердито ворчать себе под нос, а братишка не переставал реветь. Плотники полезли на крышу и начали первым делом сбрасывать кровлю. Я уселся во дворе, наблюдая за их работой.
Через некоторое время девочка вернулась одна без брата и стала
Я разглядел ее поближе. Она казалась такой худенькой и болезненной: руки и ноги — совсем тоненькие, хмурое лицо было не детски серьезным; передние зубы торчали, приподнимая верхнюю губу. Я почувствовал щемящую жалость, вздохнул и, сам того не желая, заговорил с нею:
— Ты ела что-нибудь сегодня?
Девочка ничего не ответила, лишь понуро покачала головой. Казалось, она о чем-то напряженно думает. Глаза были прищурены, на лбу собрались морщины, точно от солнца. Но мне казалось, что ее лицо скривилось от ненависти ко мне. И я опять стал твердить самому себе: «Если бы не я купил этот дом, его купил бы другой…»
Между тем кровля была снята, и плотники принялись за стропила. Сухое дерево стонало и скрипело, и эти звуки, казалось, проникали мне прямо в мозг. Девочка вдруг покраснела и плотно сжала губы, щеки ее слегка надулись.
Не говоря ни слова, она повернулась и побежала к соседям. Что с ней? Я почувствовал смутную тревогу. И в этот момент до меня донесся ее громкий плач и пронзительный крик: «Мама!..»
Мое сердце на миг замерло, а потом учащенно забилось. Я почувствовал головокружение. Теперь мне уже никуда не спрятаться от укоров совести.
Я жесток! Очень жесток! Ничего не поделаешь, пришлось сознаться в этом самому себе…
Не правда ли, я был жесток, мой друг? Я не могу забыть об этом. Угрызения совести последуют, словно незримые тени, за мной в мой новый дом, просторный и чистый. И в холодные зимние вечера, когда я услышу сухое пощелкивание ящерицы, нашедшей убежище на потолочной балке, мне будет чудиться в этих звуках все то же слово: «Жестокий!.. Жестокий!..»
Впрочем, хватит об этом, дорогой Ким! Зачем напрасно терзать себя? Ведь счастье в нашем мире — все равно что узкое одеяло: один укроется, другому не достанется. Разве хотел я так поступить? Но у меня не было иного выхода. Почему, скажи, люди так безжалостны друг к другу? Кто виноват в этом? А как было бы хорошо построить свое счастье, не причиняя никому вреда!
1942
Перевод И. Быстрова.
СВАДЬБА
Зан пробудилась еще в полной темноте. Декабрьские ночи долгие… Петухи пропели давно. И как всегда, громко и бестолково. Сознание цеплялось за какие-то смутные образы, как бывает, когда человек силится вспомнить подробности своих сновидений. Далекие отголоски петушиных криков тонкими ниточками прошивали сон и явь. Наконец Зан проснулась совсем. Может быть, ее встревожил короткий клич молодого неоперившегося петушка из соседского курятника, который только входил в голос и срывался, но кричал пронзительно. В нем угадывалась сила. Зан опять представила себе куцехвостого переростка с прорезающимся ярко-красным гребешком, с длинной голой шеей, голенастого, порывистого и неуклюжего, как шестнадцатилетний мальчишка. Привлеченный кучей золы и мусора, этот молодец повадился на их сторону, правда, с немалым риском для себя, так как Зан всегда была готова запустить в дерзкого нарушителя увесистой палкой.
Зан приподнялась со своей соломенной подстилки, ощупью выбралась из темного закутка и вышла во двор. Досветный туман сразу облепил ее, пробрал до костей, и она расчихалась. Нужно было двигаться, начать какую-то работу, чтобы согреться. В такую рань, да еще стоять нахохлившейся цаплей — совсем закоченеешь. Она машинально
Зан отдали в услужение, когда ей еще не было и двенадцати. На детской головке с пробором посередине смешно торчали две маленькие косички. Она только научилась держать в руках метлу и едва могла определить степень готовности риса в маленьком чугунке. Ее мать, из семьи потомственных бедняков, всего боялась и рассуждала так: «Растет Зан, пора ей набираться ума-разума. Дома девочка совсем обленится, хозяйство у нас неважнецкое, весь огород — две грядки, ни поля, ни ткацкого станка, по-настоящему нечем и заняться. Так и будет слоняться без дела, играть в кости да в классики с детворой. Не лучше ли отдать дочь в хороший дом, где ее изрядно погоняют, но зато научится всему? Которая девка без сноровки, то за что ни возьмется — все из рук валится; станет хвататься то за черпалку, то за рассаду, то за пряжу, да все без толку. А уж такую ни на что не годную девку только тигру на обед оттащить». И мать положила идти дочке в услужение, чтобы росла труженицей и рукодельницей. Но был и другой расчет: на одного едока в семье станет меньше и двум маленьким братьям Зан будет чуточку посытнее. А если Зан станет зарабатывать хоть самую малость, так еще лучше. Ну, не получит деньгами, так дадут какую-нибудь одежонку, штаны и рубаху. Пока нет помощи от дочери, так хоть не надо будет думать о ее содержании.
И Зан попала в услужение к госпоже Лиеу, супруге начальника тонга. У госпожи Лиеу было около десятка ткацких станков. Зан вместе с двумя другими девочками убирала в мастерской и следила за веретенами. В первый год весь заработок составил один донг, простые штаны, блузку с коротким рукавом и пояс. В придачу госпожа пообещала прибавку к жалованью за скромность и послушание. Что касается еды, пунктуальная госпожа не обошла и этот вопрос еще при найме, хотя сама не знала, бывают ли сыты ее работники: утром горсть риса, три полных чашки риса на обед, вечером бататы. Для ребенка этого было, по-видимому, достаточно.
Мать считала, что Зан повезло. И правда, разве дома Зан ела три раза в день? Обходилась обедом. И редко когда на обед было три чашки риса — обычно только две. Иногда одна. Иногда ни одной — обед заменяли клубни бататов. Тем более девочке будет хорошо у госпожи. Можно сказать, великое счастье привалило. Нашему брату бедняку немного рису — сразу мясом обрастает. И мать улыбалась про себя: месяца через два-три Зан улучит денек, приедет на побывку домой, чтобы поиграть с малышами, и все вдруг увидят, что она гладкая, как перепелка, белая и красивая, настоящая взрослая девка.
Мечты… Зан действительно вскоре приехала, но все такая же худая, точно щепка, и вся зареванная. Просила оставить ее дома с малышами, соглашалась на любую работу и пищу, лишь бы не возвращаться к госпоже Лиеу. Да, горек рис богатого благодетеля. И если нет ему от тебя корысти, то он свое и обратно из глотки вырвет. А Зан сложения хрупкого, много ли с нее возьмешь! Вот девочка и голодать готова, лишь бы в родном доме, в семье остаться. Только мать и слушать не хотела! Жалела ее в душе, а уступить не могла, боялась погубить родное дитя. Какой ребенок не рвется от чужих людей к отцу с матерью? А пришлось жить в людях, то выполняй свой урок. Не будешь справляться с работой, введешь хозяина в ущерб — не ленись выслушивать жалобы да попреки. Обругают, прибьют — и это почитай за счастье, потому что без крепкого слова и колотушек человеком не вырастешь… И мать приговаривала: «Что заработала, то и получай. А и поколотят, я жалеть не стану. Хочешь жить, иди обратно к госпоже, а не то убирайся на все четыре стороны, мне кормить тебя нечем…» Увы! Больше года, как умерла матушка. Часто вспоминая ее, Зан втихомолку плакала: она понимала, чего стоила матери тогда эта притворная холодность.