Избранное
Шрифт:
– Не огорчайся. Дядя, конечно, немного строг. Но он думает только о твоем благе.
И так как мальчик не знает, что ответить, она прибавляет:
– Он хочет, чтобы ты был честным, целомудренным, как он и как все наши предки. Ведь ты уже почти мужчина, не правда ли? А мужчины подвергаются многим опасностям. Твой дядя и я, мы хотим уберечь тебя от страданий. Хотим помочь тебе своим опытом.
Асунсьон со вздохом складывает руки.
– Скоро ты почувствуешь… желание узнать женщин. Прошу тебя, имей терпение, подожди, пока сможешь основать честную, христианскую семью. Шесть-семь лет - это не так уж много, правда? Твой дядя и я, мы поможем тебе найти хорошую девушку. Вспомни об ошибке твоего отца…
– Какой?
– с внезапной болью спросил Хайме.
– Твоя мать была женщиной не нашего круга…
– А я - какого круга?
– спросил Хайме с гримасой отвращения, которое вызвала в нем эта ложь, произнесенная с такой убежденностью. Тетка выпрямилась, приняв обычную свою позу, позу, унаследованную
– Ты - Себальос. Себальосы всегда были образцом благородства, порядочности…
Обернись Хайме к ней лицом, тетка бы прочитала в глазах племянника грустную насмешку.
– Порядочную женщину трудней найти, чем иголку в стоге сена.- сентенциозно произнесла тетка.- Поэтому ты должен довериться той женщине, которую твой дядя и я выберем для тебя, когда придет время. Ты должен беречь свою чистоту, как сокровище, для матери твоих детей. Другие женщины…- тут донья Асунсьон, побледнев, запнулась,- другие женщины могут заразить неизлечимыми болезнями… или будут гнаться за твоими деньгами…
Она опять остановилась в волнении и обняла мальчика, который, о чем она и не подозревала, делал из ее наставлений выводы, весьма далекие от тех, какие она хотела ему внушить.
– Но я не это хотела сказать. Постарайся понять меня, это все для твоего блага,- бормотала Асунсьон, гладя голову Хайме.- Мы хотим уберечь тебя от опасностей и заблуждений юности. Ты очень добрый мальчик, тебе следовало бы не так доверять жизни. Люди не добры. Но у тебя всегда буду я, чтобы дать совет! Ни одна женщина не будет любить тебя так, как твоя мама Асунсьон.
И Хайме, чувствуя на себе ласковую женскую руку, впервые, даже не думая, что говорит, сказал «да, тетя» той, которую всегда называл «мамой». Возможно, он ощутил тот странный трепет, ту смесь радости и горя, с которыми Асунсьон приняла его слова. Но если даже не этот трепет, то сама чистота нетронутой ее любви дала ему почувствовать, что Асунсьон хочет его иметь для себя, что она любит его как женщина. То было внезапное прозрение, которое он не смог бы выразить словами и которое открылось и ей в мягком, уклончивом движении племянника; он встал и подошел к расписному умывальнику освежить лицо. Хайме был смущен, и из смутного этого удивления едва пробивалась легкая жалость к женщине, вынужденной таким образом добиваться крох любви, которой ей не дал ни один мужчина.
Асунсьон потрогала свои жирные от крема щеки и глубоко запавшие глаза. Нет, зачем об этом думать, ей было приятней верить, что кожа ее все еще свежа; но она ничего не могла сказать о самых тайных своих желаниях, настолько тайных, что даже в безмолвии сна плотный туман скрывал их от ее воображения и еще другая черная завеса наплывала на этот туман, пока желание не исчезало, даже не дойдя до сознания, удушенное где-то в месте солнечного сплетения, в самом глухом тайнике немой плоти. Эти покровы безмолвия с каждым разом оттесняли все дальше, все глубже в темную бездну изначальных импульсов подлинный голос Асунсьон, меж тем как ее лживые уста в бессознательном защитном рефлексе произносили совсем иные слова. Она вынула платочек и провела им у носа.
– Твой дядя прав. Ты не должен больше встречаться с этим мальчиком. Люди об этом говорят. Просто неприлично, чтобы два мальчика из таких различных общественных кругов ходили все время вместе. Обещай мне, что ты больше не будешь видеться с этим Хуаном Мануэлем.
Хуан Мануэль был молодой индеец небольшого роста, с замедленными движениями. Глубокие и чистые его глаза глядели чуть удивленно, словно открывали все впервые. Казалось, эти глаза никогда не озаряла мысль. Казалось, в них проникает только интуиция. Вот он, стоя на улице, спускающейся к саду Морелоса, поднял глаза к круглому окошку каретного сарая и тихо свистит: «Фью!» Маленькая фигурка в бумажных брюках и белой сорочке, ноги в желтых ботинках, лицо задрано кверху, рукой он прижимает к себе тетрадь и пачку книг. Четыре года назад местные власти отобрали из сельских школ одного ученика, чтобы дать ему стипендию для продолжения занятий - в школе второй ступени и на подготовительном факультете. Лоренсо оставил деревню, ее коз и бурые хижины и перебрался в столицу штата. Жил он в пансионе, в комнатке два на три, и по вечерам работал в железнодорожной мастерской в Ирапуато. Этот заработок пополнял его бюджет и шел на покупку книг. Крохотная каморка в пансионе прямо трещала от книг, громоздившихся целыми башнями. Прилежный и настойчивый, Лоренсо пожирал свои томики по ночам при свете маленькой лампочки, висевшей на длинном шнуре. Каждый месяц он покупал один том из серии «Испанские классики» и быстро, за две ночи, прочитывал. Испанский его язык был, пожалуй, чересчур правильным, это был чужой язык, выученный сознательно. Из-за замедленной, как и его движения, речи Лоренсо казался тем, кто его знал не слишком близко - в школе, на месте работы, в пансионе,- пареньком неглупым, но и не блестящим, просто не таким, как другие. Его манера говорить и наружность вызывали у всех немного странное чувство. Настойчивая учеба дома делала его на людях несколько неотесанным той природной и здоровой неотесанностью, которую не могли скрыть мягкие манеры человека индейской расы, переселившегося в город. На небольшом торсе была посажена крупная голова, и никакими снадобьями, которые составлял сам юный студент, ему не удавалось укротить буйную копну жестких волос, похожую на ощетинившийся кактус. Несмотря на все это, никто бы не сказал, что Хуан Мануэль некрасив. Его удивленные, открытые на мир глаза, светящиеся тайной радостью, озаряли лицо, в котором читались воля и духовная энергия. Как невыразимо изящны были простые жесты Хуана Мануэля! Какое невольное почтение внушала его бесхитростная естественность! Несомненно, эти качества и спасли его от обычного у учащихся на подготовительном отношения к деревенским.
Каждую субботу по вечерам - как и в этот вечер - Хуан Мануэль бродил с Хайме по улицам и площадям Гуанахуато. «Рай, закрытый для многих»,- таким виделся юному Лоренсо город Гуанахуато, небольшое прибежище множества людей, город, где так приятно ходить не спеша и разговаривать, волшебный город с каменными лабиринтами и меняющимися на протяжении дня и ночи красками. Такова была академия, в которой пробуждался разум двух друзей. Да и есть ли иная начальная и истинная школа раскрытия личности, чем долгие и почти безмолвные прогулки с другом отрочества, первым, кто относится к тебе как к мужчине, кто слушает тебя, первым, с кем ты делишься впечатлениями от прочитанного, зарождающейся мыслью, новым планом жизни? Этим-то и обогащали друг друга Хуан Мануэль и Хайме в субботние прогулки. Жизнь города, протекающая при открытых окнах, возбуждала их наивную любознательность. Когда спускаешься и подымаешься по улицам Гуанахуато, по этим старинным узким улицам XVII века, глазам предстает, как некий улей, повседневная жизнь. Вот за зарешеченным окном желтолицая старуха, бормоча молитву, перебирает четки; вот за другим - пятеро малышей в белых нагрудничках, прильнув к решетке, лижут железные прутья и орут веселым хором; а вот там девушка, зардевшись и опустив глаза, подает руку своему любезному. Стелят постели, штопают носки, пьют прохладительное, потягивают шоколад, обсуждают новости и сочиняют сплетни, глазеют на проходящую мимо жизнь, ждут, полулежа в качалке, прихода смерти, делают детей, метут полы и сидят у одра покойников; и все это происходит при открытых окнах, смотри кому не лень., Но также - с удивительным спокойствием, в удивительной тишине. На этом открытом взорам существовании лежит гнет глухого одиночества. То, что на других широтах, у другого народа было бы празднеством и шумным дружеским весельем, в Гуанахуато - безмолвное, напряженное течение будничной жизни между двумя ее пределами - колыбелью и саваном. В прошлую субботу Хуан Мануэль дал Хайме почитать роман Стендаля. Богатому было трудней приобретать книги, чем бедному, потому что последний пользовался хоть минимальной независимостью, которой у Хайме не было абсолютно. Вдобавок супруги Балькарсель установили над ним строгий контроль. Поэтому Хайме приходилось по субботам проносить в дом одолженную у приятеля книгу контрабандой. В каждой книжке было много пометок на полях, много подчеркнутых мест - издание всегда самое дешевое, картонный переплет вот-вот разлезется.
– Ты прочитал… мою книгу?
– спросил Хуан Мануэль, кладя руку на плечо Хайме, когда тот вышел на улицу.
– Дядя и тетя отобрали. Сказали, что она запрещена. Друзья, как обычно, пошли по улице Кантаритос. Хуан Мануэль шагал молча, лицо у него было грустное, но Хайме - как ни хотелось ему - не решился предложить купить другой экземпляр.
– Как ты думаешь, Себальос… твои дядя и тетя… в состоянии понять, что написано в этой книге?
Обращение по фамилии было одним из молчаливо принятых условий этой юношеской дружбы. Все странности подростков - педантичность, скрытность, строптивость, насмешливость, стремление к оригинальничанью,- все то, что мы называем «причудами переходного возраста»,- это всего лишь способы самоутверждения перед взрослыми, не желающими смотреть на подростка как на личность. Между друзьями это выражается в инстинктивном подчеркивании взаимного уважения, которое у Хайме и Хуана Мануэля проявлялось, в частности, и таким образом. Себальосу сперва было трудно называть товарища по его фамилии, которая и на фамилию-то не походила. Однако Хуан Мануэль выговаривал «Лоренсо» по-особому, не так, как обычное имя из святцев: он сильно акцентировал второй слог, а последний произносил еле слышно, как бы просто делая выдох: Лоренсо. Хайме научился произносить так же, и у молодого индейца всякий раз взгляд вспыхивал благодарностью.
– Что произвело на тебя наибольшее… самое яркое… впечатление?
– Знаешь, Лоренсо…- Хайме скрестил руки на груди и нахмурил брови,- там есть место, где автор говорит, что всякое великое предприятие, если за него берется великий человек, сопряжено с крайностями. И потом, что, лишь когда оно свершено, его величие становится понятно средним людям.
– Да, всякое радикальное… предприятие.
Взаимное уважение друзей выражалось также в точном, чуть педантичном сообщении друг другу цитат и мыслей.
– Мне это кажется очень верным наблюдением, ты согласен?
– сказал Хайме, важно морща нос.- Так, только так должны поступать христиане. Так поступал Христос. Его считали безумным экстремистом, радикалом, а теперь все называют себя его учениками. Ученики безумного!
– Боюсь…- с обычной своей медлительностью сказал Лоренсо,- что вера, основанная… на примере отдельного индивидуума… силой подражания превращается в карикатуру. Христианство было обращено в карикатуру духовенством… и… представителями высших классов… богачами… Верно я говорю?