Избранное
Шрифт:
— Я-то знаю, кому она понадобилась! Я видел их своими собственными глазами! — Это встревает в разговор Жандарм. — Студентам, вот кому!
Жандарм еще более невежествен, чем Герцог, и почти так же ленив, как Дзена Верзила; когда его отец, крестьянин, сообразил, что ничто не заставит его сына взять в руки мотыгу, он сказал: «Иди-ка в жандармы» — и тот пошел; носил черный мундир с белой портупеей, служил в городе и в сельской местности, никогда толком не понимая, что его заставляют делать. После «восьмого сентября»[15] его заставили арестовывать отцов и матерей тех,
— В сороковом году я был в Неаполе, — говорит Жандарм, — и знаю, как было дело. Во всем виноваты студенты. Они размахивали флагами и плакатами, пели про Мальту и Гибралтар и требовали пятиразовой кормежки.
— Помолчи уж, — говорят ему, — ты ведь был тогда жандармом; ты же был на их стороне и разносил повестки в армию.
Герцог плюет и хватается за свой австрийский пистолет.
— Жандар-р-мы канальи, паскуды свинячьи, — цедит он сквозь зубы.
В его краях издавна воевали с жандармами; жандармов у них подстреливали даже на ступеньках придорожных часовен.
Жандарм пытается протестовать, размахивая большими крестьянскими руками перед малюсенькими глазками, спрятанными под низко нависшим лбом.
— Мы, жандармы… Мы, жандармы, были против них! Да, судари мои, мы были против войны, которую затеяли студенты. Мы поддерживали порядок. Но их было в двадцать раз больше, вот война и началась!
Левша сидит поодаль и страдает. Он помешивает рис в котле; если перестать его помешивать, рис тут же пригорит. Время от времени до него долетают отдельные фразы. Левше всегда хочется присутствовать при разговорах о политике: никто из них ничего не понимает, и надобно им все растолковывать. Но сейчас он не может отойти от котла; он ломает себе руки и подпрыгивает.
— Капитализм! — то и дело выкрикивает он. — Эксплуататорская буржуазия!
Ему хочется подсказать им нужное слово, но его никто не слушает.
— В сороковом году в Неаполе, — рассказывает Жандарм, — произошло большое сражение между студентами и жандармами. Если бы мы, жандармы, сумели им как следует врезать, войны бы не было. Но студенты хотели спалить мэрию. Муссолини, хочешь не хочешь, пришлось начать войну.
— Бедняжка Муссолини! — смеются партизаны.
— Чума на тебя и на твоего Муссолини, — ругается Герцог.
Из кухни доносятся вопли Левши:
— Муссолини! Империалистическая буржуазия!
— Мэрию! Они хотели спалить мэрию! А что было делать нам, жандармам? Сумей мы поставить их на место, Муссолини бы войны не начал.
Левша разрывается между долгом, привязывающим его к котлу, и желанием поговорить о революции. В конце концов его вопли привлекают внимание Дзены Верзилы. Левша делает ему знак подойти. Дзена Верзила по прозвищу Деревянная Шапочка думает, что его зовут попробовать рис, и решает приподнять зад. Левша говорит ему:
— Империалистическая буржуазия, скажи им, что войну развязала буржуазия ради раздела рынков сбыта.
— Дерьмо! — говорит Левше Дзена и поворачивается к нему спиной. Рассуждения Левши ему давно осточертели: он не понимает, о чем тот твердит; он ничего не знает ни о буржуазии, ни о коммунизме; мир, где все должны трудиться, его не привлекает, он предпочитает мир, где каждый устраивается как умеет, работая помаленьку.
— Свободная инициатива, — зевает Дзена Верзила по прозвищу Деревянная Шапочка, заваливаясь в рододендроны и почесываясь. — Я за свободную инициативу. За то, чтобы каждый мог свободно разбогатеть.
Жандарм продолжает излагать собственную концепцию истории: есть две борющиеся силы — жандармы, люди бедные, которые стараются поддерживать порядок, и студенты, отродье богачей, всякие важные шишки, адвокаты, доктора, комендаторы, выродки, получающие такое жалованье, какое бедному жандарму даже не снилось, но только им и этого мало, и они посылают жандармов воевать, чтобы получать еще больше.
— Ничего ты не понимаешь, — вылезает Левша, который не может больше выдержать и оставляет Пина присматривать за котлом. — Сверхприбыли — вот причина империализма!
— Иди-ка ты стряпать, — кричат ему. — Смотри, как бы рис опять не пригорел!
Но Левша стоит посреди партизан, низенький и неуклюжий в своей матросской курточке, заляпанной на плечах соколиным пометом, и, размахивая кулаками, не умолкая, говорит об империализме банкиров, о торговцах пушками, о революции, которая начнется во всех странах, как только кончится война, — даже в Англии и в Америке, — об уничтожении границ в краснофлагом Интернационале.
Лица у партизан худые, заросшие бородами; волосы космами свисают на скулы; на них одежда с чужого плеча, цвет которой смахивает на цвет серо-засаленной солдатской формы: пожарные куртки, шинели ополченцев, немецкие мундиры с сорванными нашивками. Они пришли сюда разными путями, многие дезертировали из фашистской армии или были взяты в плен, а потом отпущены на свободу; много желторотых юнцов, которыми движет упрямое своенравие, неосознанное желание идти наперекор всем и всему.
Они не любят Левшу, потому что его ярость выливается не в выстрелы, а в слова и рассуждения, от которых никому ни жарко, ни холодно, потому что речь в них идет о врагах, которых они не знают, — о капиталистах, о банкирах. Почти так вот Муссолини пытался пробудить ненависть к англичанам и абиссинцам — народам, живущим за морем, которых никто никогда не видел. И все они издеваются над поваром: вскакивают на его узкие покатые плечи, похлопывают его по широкой лысине, отчего сокол Бабеф злится и вращает желтыми глазами.
Вмешивается Ферт; он лежит поодаль, покачивая на коленях автомат.
— Шел бы ты готовить еду, Левша.
Ферту тоже не по душе споры. Он любит говорить только об оружии и об операциях, о новых, укороченных автоматах, которыми начали пользоваться фашисты и которыми не худо бы обзавестись; но больше всего ему нравится отдавать приказы, устроить засаду, а потом неожиданно выскочить на дорогу, стреляя короткими очередями.
— Рис подгорает, иди же, рис подгорает, не слышишь, что ли, как пахнет? — кричат партизаны и пинками подгоняют Левшу.