Избранное
Шрифт:
Левша взывает к комиссару:
— Джачинто, ты же комиссар, почему ты ничего не скажешь? Для чего тебя сюда прислали? Правильно говорят, что это отряд фашистов: тут нельзя даже заикнуться о политике!
Джачинто только что вернулся из штаба бригады, но не успел еще толком ничего рассказать; он весь как-то усох и объявил только, что к вечеру прибудет бригадный комиссар для проведения инспекции. Узнав об этом, люди завалились в рододендроны: теперь приедет начальство и во всем разберется, можно ни о чем не думать. Ферт тоже решил, что размышлять ему о чем-либо бесполезно, что бригадный комиссар скажет, какая судьба его ожидает, и улегся в траву; но он все же обеспокоен больше других и ломает пальцами ветки кустарника.
Левша
— Ребята, — начинает он добродушно, чтобы никого не обидеть, даже Левшу, — каждый знает, для чего он ушел в партизаны. Я был прежде лудильщиком и ходил по деревням, мой крик разносился далеко, и женщины бежали за прохудившимися кастрюлями, чтобы я их запаял. Я заходил в дома, шутил с прислугой, иногда меня угощали яйцами и подносили стаканчик вина. Я располагался паять на лужайке, а вокруг меня всегда собирались ребятишки и смотрели, как я работаю. Теперь я не могу больше ходить по деревням, потому что меня арестуют, а к тому же начались бомбежки, которые все разрушают. Вот почему мы ушли в партизаны — для того, чтобы можно было опять паять кастрюли, чтобы вино и яйца продавались по сносной цене, чтобы нас не арестовывали и чтобы не было больше воздушных тревог. А кроме того, мы хотим, чтоб настал коммунизм — это когда не существует домов, где у тебя перед носом захлопывают дверь, и тебе приходится ночевать в курятнике. Коммунизм — это когда ты заходишь в дом, и если там едят похлебку, то тебя угощают похлебкой, даже если ты простой лудильщик, а если на рождество там едят пирог, то тебя угощают пирогом. Вот что такое коммунизм. К примеру: все мы здесь завшивели. Я пришел в командование бригадой и вижу, что у них там есть порошок против вшей. Тогда я сказал: хорошенькие вы коммунисты, если не прислали нам в отряд этого порошка. А они сказали, что пришлют. Вот что такое коммунизм.
Люди слушают внимательно и одобрительно: такие слова всем им хорошо понятны. Тот, кто курил, передает чинарик товарищу, а кому надо идти в дозор, верит, что его не надули с очередью и сменят как раз вовремя. Теперь они говорят о порошке против вшей, который им обещали прислать, спорят, убивает ли он также и гниды или только одних вшей или вообще не убивает вшей, а лишь одурманивает их, так что через час они кусаются еще пуще.
Никто и не вспомнил бы теперь о войне, если бы о ней не завел речь Кузен:
— Говорите что хотите, но, по-моему, войны захотели женщины.
Когда Кузен принимается толковать о женщинах, он становится еще более занудным, чем повар. Но он хоть не старается никого убедить, и кажется, будто он жалуется самому себе.
— Я воевал в Албании, — говорит он, — я воевал в Греции, я воевал во Франции, я воевал в Африке, восемьдесят три месяца я провоевал в рядах альпийских стрелков. И во всех странах я видел набитые женщинами публичные дома, у которых солдаты становились в очередь, публичные дома для унтер-офицеров, публичные дома для офицеров. И я видел женщин не из публичных домов; они шатались с солдатами по пустырям или затаскивали их к себе в комнаты. Все они поджидали солдат, и чем вонючее и вшивее мы оказывались, тем они бывали довольнее. Однажды я дал себя уговорить и не получил никакого удовольствия; не считая подцепленной мною болезни. Три месяца я мог мочиться, лишь держась руками за стенку. Так вот, когда человек попадает в чужую страну и не видит вокруг себя никого, кроме таких вот женщин, единственное, что его утешает, — это мысли о доме, о жене, если он женат, или о невесте, и он говорит себе: ее-то по крайней мере это миновало.
Товарищи знают, что это история самого Кузена, которому в его отсутствие жена изменяла с кем попало и нарожала ему детей неведомо от кого.
— Но это еще не все, — продолжает Кузен. — Знаете, почему фашисты все время хватают наших? Потому, что полным-полно женщин, которые нас предают; жен, доносящих на мужей; все наши женщины, пока мы тут с вами разговариваем, сидят на коленях у фашистов и начищают оружие, которым те придут нас завтра убивать.
Теперь товарищи недовольно ворчат и говорят, чтобы он заткнулся: ладно, ему не повезло, его жена, чтобы избавиться от него, донесла на него немцам, и ему пришлось уйти в горы, но это еще не причина, чтобы поносить чужих жен.
— Женщины, уверяю вас, женщины, — не сдается Кузен, — только они во всем виноваты. Мысль о войне Муссолини внушили сестры Петаччи.[16]
Товарищи переговариваются и задирают Кузена: ну конечно, так сестры Петаччи и заставили Муссолини ввязаться в войну.
— Посмотрите вокруг, — говорит Кузен, — достаточно, чтобы где-нибудь появилась женщина… и сами знаете…
Теперь ему больше никто не возражает. Все поняли, на что он намекает, и хотят послушать, до чего он дойдет.
— …появляется женщина, — продолжает Кузен, — и сразу находится дурак, который теряет голову…
Кузен предпочитает дружить со всеми, но язык у него без костей, и, когда ему приспичит что-нибудь сказать, он говорит это даже командирам.
— …ничего еще, когда такой дурак — обыкновенный человек, но если он лицо ответственное…
Все смотрят на Ферта. Он лежит в стороне, но, несомненно, слушает. Все немного побаиваются, как бы Кузен не хватил через край и не разразился скандал.
— …то кончит он тем, что из-за женщины спалит дом. Теперь все сказано, думают они, сейчас что-то произойдет.
Ладно, чем скорей, тем лучше.
В эту минуту раздается громкий гул, и все небо покрывается самолетами. Общее внимание переключается. Летит большое соединение бомбардировщиков. Вероятно, когда оно снова скроется за облаками, какой-нибудь город останется лежать в дыму и развалинах. Пин чувствует, как земля дрожит от грохота и угрозы многих тонн бомб, проносящихся над его головой. В эту минуту старый город пустеет, а бедные люди теснятся в грязных щелях. Где-то южнее слышны глухие взрывы.
Пин замечает, что Ферт встал и с пригорка смотрит в бинокль на нижнюю часть долины. Пин подходит к нему. Ферт подкручивает линзы и улыбается своей болезненной и печальной улыбкой.
— Дашь мне потом посмотреть? — просит Пин.
— Держи, — говорит Ферт и протягивает ему бинокль.
Перед Пином мало-помалу вырисовывается последняя горная гряда, отделяющая их от моря, и большие беловатые клубы дыма, поднимающиеся к небу. Внизу еще гремят взрывы. Бомбежка продолжается.
— Ну же, бросай все, — бормочет Ферт и бьет кулаком по ладони. — И прежде всего на мой дом! Бросай все! И прежде всего на мой дом!
IX
К вечеру прибывают командир бригады Литейщик и комиссар Ким. Раздвигаются клубы тумана, словно дважды открывается дверь, и люди в хижине теснятся вокруг огня и представителей бригады. Вошедшие пускают по рукам пачку сигарет, и ее тут же опустошают. Сказать о них почти нечего: Литейщик — плотно сбитый мужчина с русой бородкой и в альпийской шапочке; у него большие светлые и холодные глаза, которые он приподнимает, поглядывая на собеседника исподлобья. Ким — долговязый, с длинным красноватым лицом и все время покусывает усики.