Избранное
Шрифт:
Я думал о Рильке, о его «Мальте Лауридсе Бригге»[27] этой красивой литературной поделке на скорбную тему болезни и смерти в духе fin de si`ecle[28], исполненной в манере сецессионистов[29] со всеми положенными вычурами, затемняющими смысл, с византийским украшательством — и каким же он представился мне неискренним, надуманным и лживым, этот поэт, такой же участник великой классовой борьбы, но только по ту сторону баррикады! Ибо перед лицом подлинных, в высшей степени реальных бедствий и борьбы с ними силами разума и знаний
Во имя чего же, собственно, болезнь и смерть увенчивались ореолом в этой насыщенной опиумом и морфием книге, в этом пожизненном служении смерти? Точно смерть единственная достойная в жизни цель? Точно больница самое подходящее место для чтения отходной, точно она вестибюль крематория и жалкая починочная сапожно-портняжья мастерская для тех строптивцев, которые не спешат умереть?..
Так собирались в кружок эти, вопреки своим мукам, «ходячие», облаченные в жиденькие серые халаты и белые или серо-зеленые пижамы, с больничного цвета лицами, повторяющими окраску тех стен, что оберегали их сон (если они вообще спали), — и вечер еще заставал их за разговорами. Здесь обсуждались муки, какие не снились и христианским мученикам, — столь мучительными описывали они свои муки.
Приходили они, собственно, к учителю — либо за советом и утешением, либо чтобы услышать горькую неприкрытую правду, которую скрывал от них врач. Учитель лежал мудрый в своей постели, словно вознесенный на уровень всех взывающих к нему страданий. Это был не человеконенавистник — это был мудрец. Он возлежал в облаке своего нелегкого знания. В душных сумерках палаты звучала латинская абракадабра. Света не зажигали, якобы из экономии. На самом же деле — чтоб не видеть друг друга. И только в глубине глаз фосфоресцировал страх, ужас, а порой и страстное желание, искорка надежды.
Перед сном еще разок заходила сестра, распределяла порошки и уколы. Посетители уходили, воцарялась тишина, и только в нетронутых наушниках на ночных столиках гудела музыка.
Окно стояло настежь. Было жарко, вечер лишь немного умерял жару. Взгляд утыкался в кустарник, лесная полоска заслоняла горизонт. Светил молодой месяц, настольные лампочки постепенно гасли, месяц, синий и бледный, неприязненно заглядывал в окно. В палату влетала летучая мышь, полет ее тени призрачно колебал стены.
Разве кто отрицает, что бывали несчастливцы, которые жаждали «благостной кончины», просветления, которые с благодарностью воспринимали утешительную аллегорию смерти, особенно когда волшебник-искусство создавал для этой идеи соответственную аранжировку? И разве сам я в свое время не принадлежал к отчаявшимся, пытавшимся измыслить для себя нечто подобное? И разве рано завершившие — за смертью — свой жизненный путь, разве не слыли они в устах народа божьими любимцами?
Что за мысли, что за дурацкие ночные мысли! Ночной дозор в обители страданья! А там потускнели звезды…
Ласковая рука сестры растолкала меня. Яркий день вошел в палату. Товарищи мои по несчастью уже совершали утренний туалет. Все шло как по-писанному. Появились две сестры, чтобы привести в порядок наши постели. Они тщательно разглаживали простыни, слегка взбивали рукой подушки, складывали пополам пуховые одеяла, заправляли их под матрац в изножье
Раз в неделю бывал «большой обход». С самого утра начиналась инспекция палат. И без того тщательная уборка проводилась с двойным рвением. Сестры контролировали, они пальцем проверяли углы и пазы шкафов — не осталось ли где щепотки пыли?
Но вот входил профессор, подобно комете, влача за собой целый хвост ассистентов и стационарных сестер. Он говорил мало, зато долго исследовал и ронял замечания, которые врач помоложе прилежно заносил в очередную историю болезни. Больным он улыбался и нет-нет подбадривал их приветливым словцом. Почтительно и робко, словно судьба их наконец решится, глядели больные в рот профессору. «Терпение!» — говорил он с улыбкой, направляясь к раковине, чтобы вымыть руки, чем и завершался визит. «Терпенье и снова терпенье! Рим тоже не один день строился!» Дверь захлопывалась…
После его ухода воцарялась тишина. Больные лежали молча и долго размышляли о своей судьбе. Те, кому удавалось кое-что уловить на лету из того, что диктовал профессор, обращались к учителю за пояснениями и экспертизой. Тот, однако, хранил молчание. Повернувшись на бок, он притворялся спящим.
Янек, имевший в активе уже три инфаркта, но задержанный в больнице по случаю инфекции желчных путей, встал с постели и подошел к окну. Он опустил жалюзи. Жара усиливалась. «Подумать только, едва ли в полукилометре от дома, и битых пять месяцев киснуть в больнице!» Ему разрешалось выходить в сад, и он стал одеваться.
«Черт-бы-по-брал-всё-и-вся!» — от души выругался он и в домашних туфлях зашлепал к выходу.
По левую руку от меня лежал пожилой человек, господин Юстин. Он страдал нарушением равновесия и любил литературу. Дочь его, молодая, красивая, жизнерадостная девушка, работала сестрой в рентгеновском кабинете нашей клиники. Мы радовались ее приходу, она была к тому же очень услужлива и каждое утро сообщала моей жене, как у меня прошла ночь.
Господин Юстин отложил книгу, в которую углубился после ухода профессора.
— Восемьдесят лет, — заметил он, — совсем неплохо. — Он снял очки и слегка приподнялся на подушке.
— Еще бы, — отозвался я, не догадываясь, о ком идет речь.
— Видите ли, — сказал он, — это опять случай, который нам, чехам, трудно понять. Величайший немецкий писатель, — и похоронен в швейцарской земле, так как есть опасение, что на родине он и в смерти не обретет покоя.
— О ком это вы? — спросил я тихо, уже понимая, что умер Томас Манн.
4