Избранное
Шрифт:
Спите, товарищ? Если надоело, скажите: я буду про себя говорить. Алексей Павлович, тот замечательно слушать умели. Сам седьмой сон досыпает и все-таки носом тихонько поддакивает: гм-угу, гм-угу. «Это, говорит, у меня университетская закалка».
Для Камчатки рыба — что для Кубани пшеница. Удивительно урожайное море. Люди рыбу вычерпывают, чайки клюют, собаки, нерпы круглый год кормятся, медведи и те рыбачат, а все косякам края не видно.
Я, когда в первый раз настоящий рыбный ход увидел, глаза руками протер. Верите, вода в речке кипит. Катер пройдет, за винтом полоса
Сказать по правде, не рыбаки здесь рыбу ловят, а она — рыбаков. Сельдь невода топит, горбуша сама в руки скачет, треска на голые крючки налетает. Здесь народ набалованный. Если за один раз черпнет меньше ста центнеров, так уж и нос воротит. На середину моря никто не заглядывает. Все сверху берут, фарта, дикого счастья ищут. Начерпает человек за неделю тысячу бочек — год будет руки в карманах держать.
Насмотрелся я в деревнях, как дуракам богатство идет. Вижу однажды — стоит на костре ведро, полно свежей красной икры. Бабка старая трубочку курит, варево щепкой помешивает.
— Зачем, старая, варишь?
— А собацкам.
И верно: на привязи сидят псы, облизываются.
— Знаешь, — говорю, — старая, за такое ведро на материке двести целковых дадут.
— Нам это ни к цаму.
— Разве не солите?
— А ты цто, икрянщик?
— Нет, я плотник.
Посмотрела на меня бабка и махнула рукой.
Вот я и думаю. Заводов у нас на Камчатке немало, размах есть, а хватки хозяйской не слишком заметно. Земля по уюту скучает. Поставить бы сюда хорошего начальника из военных или из плотников. Он бы из кеты соки выжал. Мясо на консервы, брюшки в коптилку, хвосты в клееварку, чешуйку на жемчужный завод. А другую рыбу вместо рассола прямо на лед и в натуральном виде на материк. Полагаю, что так оно вскоре и будет. Порядок только сначала следует навести.
На комбинатах люди как птицы живут. Весной в палатках галдеж, ярмарка, а чуть лист пожелтел, море зашумело, и берег пустеет. Одна память, что консервные баночки на песке. Смотреть неприятно.
Во сколько миллионов такая цыганская жизнь обходится, сказать невозможно. Я бы на месте Калинина такое безобразие воспретил. Пусть рыба бродит, или зверь, или птица. Ими вместо мозгов живот управляет. Человек же должен на месте сидеть и землю себе подчинять.
Каждому важно свое назначение найти. Я, например, плотник и парикмахером, так полагаю, не буду. А вот обследователь один приезжал, тот семь специальностей переменил. Так же вот ночью разговорились.
— Я, — объясняет, — теперь экономист, а прежде был финансистом, а еще раньше товароведом и старшим инспектором.
— Значит, — отвечаю, — вы вроде Михайлы Ломоносова, все достигли?
— Не все, но немного есть.
— Скажите тогда, ради бога, как отличить горбушу от чавычи?
— Ну, это мне неизвестно. Я экономист вообще.
— Значит, — говорю, — скоро на материк?
— Из этого вовсе ничего не значит. Куда нас поставят, там мы и будем народу служить.
Поговорили еще с полчаса. Разнежился он на медвежьей шкуре и сознался:
— А впрочем,
Думается мне, товарищ, что много бродит по Камчатке посторонних людей. Сам — здесь, чемодан — в дороге, а жена — в Таганроге. Экономисты для своего кармана.
Спите, товарищ? Сказать вам по совести, скучаю немного. Знать, что на Камчатке останусь, — привез бы ульев с десяток, яблоню-антоновку или пару анисовок. На вишню не надеюсь, а яблоня — твердо знаю — на Камчатке привьется.
Перезимую, а по весне поеду в Чувашию колхоз поднимать. Народ в меня верит, пойдет. Я уж и места здесь для домов приглядел. Сына моего Андрюшку женить пора. Здешние девки — дерзкие, верченые. Поеду волжаночку поищу.
Вот тогда и приезжайте в Ключи. Антоновку не обещаю, а мед камчатский к чаю будет.
1937
Егор Цыганков
В семьдесят лет потянуло Егора на север. Не бродить, не искать, как прежде, жар-птицу в тайге, а пройтись по земле не спеша, без пилы и лопаты, легким шагом милого гостя.
Пить бы чай на базарах, спать на сене, беседовать в поездах и дойти наконец до золотого ключа, что шумел когда-то от Байкала до самого Питера.
Здесь он первый построил шалаш из корья, первый принял в ладони окатное, тусклое золото.
Был Егор знаменит по-дурному — пестро, горласто. Носил шаровары синего плиса и золотую серьгу, катал в тарантасе голых арфисток, запивал солонину шампанским. Жил лихо, угарно — год в тайге, день в трактире. И слава носилась, как тень, за курчавым, хмельным приискателем.
«Егоркин ключ» — так было отмечено на всех картах и написано на деревянном столбе возле первого шурфа. Егоркин ключ! Навек! Навсегда!
Он часто с тревогой и болью вспоминал о столбе. Если что и осталось от легкой Егоркиной славы, так только бревно: смолено дерево переживает людей.
Миллионщика из Егора не вышло. Через тридцать лет, помятый, остывший, испробовав все, что возможно, он пошел в сторожа на молочную ферму. Работа была нетрудная, но обидная. Не в характере Егора было ходить по ночам вдоль коровника.
Он часто рассказывал приятелям о знаменитом ключе, где жили в приисковой лесной простоте: дымно, страшно, весело, дико. Рассказы были как солдатские сказки — бравые, озорные, но с какой-то непонятной горчинкой, точно Егор и жаловался на что-то, и тайно завидовал.
Да, пожалуй, так и было. Хоть и бежал он от золота, от цинги, от таежного гнуса, хоть женился и вырастил трех сыновей, а беспокойство осталось. Рано ушел… Ослабел. Не дождался, когда золото снова улыбнется с лотка. Тайные мысли, как табачная пыль в кармане: хочешь — мой, хочешь — тряси, а положишь в него кусок хлеба — и опять старая горечь махорки.
Если слушали Егора, то с усмешкой. Никто из приятелей не верил ни в золотой ключ, ни в самородки величиной с конскую голову. И частенько, прохаживаясь один вдоль забора, Егор-приискатель отводил душу с Егором-сторожем, и оба были довольны.