Избранное
Шрифт:
— Скучная у вас, Григорий Максимыч, природа…
— Га? Скучная? А ничого соби, — благодушно сказал Гончаренко.
— Кажуть, воздух тут вредный… гнилой…
— Гнилой? А мабуть, и так.
Мариупольский «сват» плел разговор прозрачный и длинный, как невод, и только когда Гончаренко стал позевывать, была извлечена из шапки «пидманка» и приступлено к делу.
Гончаренко слушал молча, кивая головой каждому пункту. Видимо, чтение доставляло старику откровенное удовольствие. Он жмурился, посмеивался и все время подталкивал нас локтями.
— А
«Пидманка» была зачитана снова. И счастье чтеца, что он не заметил ядовитой стариковской усмешки, гнездящейся в усах Гончаренко.
— Ну, так як же? — спросил мариуполец.
Хозяин вздохнул и подумал.
— Тонули у нас в позапрошлом году в страшенный мороз трое коней, — сказал он негромко, — мабуть, слыхали? Кобылка и два меринка… В море тонули… Ой, тяжко ж гибла худоба! Колгосп молодый. Рыбаки новонаплывшие… Я в разводье с ножом. «Хлопцы, рижьте постромки! Хватай за гривки!» Так нет же, трясутся. Смотрят, як старик рачком по льду лазит.
— Ну и що же? — спросил мариуполец.
И вдруг Гончаренко озлился.
— Как що? — закричал он стариковским, застуженным тенорком. — А с кого десять часов ледяная корка не слазила? С меня или с вас? Нашли себе дядю… Мне ревматизм кость перегрыз.
Разобиженный, ощетинившийся, он долго фыркал в темноте, когда все улеглись спать. И, засыпая под мерные залпы прибоя, я услышал, как мариуполец пошел с последнего козыря.
— Григорий Максимыч, — прошипел он отчаянно, — кажуть, е у вас секретная рыбья карта. Вы же старый… продайте… Ей-богу, продайте.
— Карта не карта, а тезис могу одолжить.
— Нехай буде тезис, — сказал «сват» покорно, — абы рыба шла.
— Ну, так слухайте. — Он откашлялся и, точно диктуя, важно сказал: — Моя куртка не от моря, от пота соленая. Шукать рыбу треба. Рыба красный флачок не выкидывает.
— Ну?
— Ну и все.
— Жадный вы человек, — сказал мариуполец с искренней грустью.
Я проснулся от стука и не узнал Гончаренко. Погруженный в тяжелые сапоги, накрытый, как колоколом, огромным плащом и зюйдвесткой, из-под которой торчали седые усы, теперь он, бесспорно, был флагманом рыбацкой флотилии.
Шагая на цыпочках, он снял со стены дешевый школьный компасик, повесил на шею пестрые варежки и вместе с мариупольцем вышел во двор.
Я быстро оделся и нагнал их среди огорода. Гремя плащом, Гончаренко рысцой спускался под гору. Рядом со стариком, сбиваясь с тропы на огородные грядки, шел высокий взлохмаченный «сват».
Они прошли через сад, затопленный запахом рыбы и мокрой коры, и направились к берегу. Ветер упал, и рыбаки уже стаскивали на воду плоскогрудые байды. У самого берега я услышал, как мариуполец прогудел над головой бригадира:
— Григорий Максимыч, так як же, вы ж уважаете сливы?
— Я все уважаю, — сказал Гончаренко сердито. — Все, кроме дурнив. Бувайте здорови.
Он прыгнул в лодку. Медленно развернулся сырой, толстый парус, и байда ходко пошла к Утиной косе.
Тут я заметил, что «сват» смотрит на меня нехорошо, с неприязнью, точно на пройдоху соперника.
— Чи вы не з «Красного хутору»? — спросил он тревожно.
— Нет… Я… инспектор.
«Сват» не понял шутки. Снял шапку и нащупал в подкладке «пидманку».
— Треба козу додаты, — сказал он упрямо. — Старики молоко обожают.
1935
Горячие ключи
Разрешите, я свечку задую. Разговору темнота не помеха, а комарам — все меньше соблазна.
Если случится ехать в Актюбинск, через реку Илек, вспомните Федора Павловича. Скажу, не хвастаясь, — мост славный. Деревянный, без свай, а середочка выгнута аркой. Я, как зажмурюсь, сразу его представляю: для плотника воображение — первое дело.
У сосны, дорогой товарищ, жизнь по кольцам считают, а у нашего брата — по новым домам. Вот и прикиньте: в Самаре домов моих немало, с десяток, в Ардатове — шесть, в Актюбинске — двадцать пять штук. На фосфорном комбинате бараки тоже нашей руки.
Телеги, бочки и кадки разные, ясно, в счет не идут. Хотя тоже вспомнить приятно. Живешь на Камчатке, а колеса твои черт-те где, по чувашским проселкам стучат. Великая сила — плотники! Без топора люди и посейчас бы в обезьянах ходили. Я б тому человеку, что топор изобрел, поставил бы медный статуй на горе Арарате. Сто сажен! И надпись бы выбил: «Вот он, настоящий Адам человечества».
…Сколько срубов загнило, топорищ изломалось, сколько щепы Волга угнала, а я все живу. Удивительно жилистое существо человек!
Три раза о гроб спотыкался, ребра помял, а душу не вытряс. У плотников она по-хозяйски — на столярном клею. Один раз под Казанью всерьез замерзал. Спасибо татарам, — как леща, в бочке оттаяли. Из-за этого случая у меня — окаянное дело! — каждый февраль чирьи вскакивают и ногти секутся.
А еще был случай на фронте. Там нас немцы кое-чем угостили. Газ, что роса, светлый, веселый: лесом свежим, ландышем тянет. А пройдет день — и завял человек, точно в лицо купоросом плеснули. Прежде у меня глаз был плотницкий, верный. Стружку снимал — хоть самокрутку верти. Бревна без бечевки тесал. А теперь…
Всего не расскажешь. Разно в жизни случалось. Дома ставил, плотников обучал, веялки правил, ободья гнул, шорничал понемногу, а как перевалило за шестьдесят — сел под Алатырем в «Парижской коммуне». Ну, думаю, сточу последний топор — и баста. Да вдруг и махнул на Камчатку.
Вдруг — это только так говорится. Меня конюх знакомый подбил. «Почитай, говорит, газету. Требуются на Камчатку люди обоего пола, любых специальностей. Поездка в оба конца за государственный счет». Вот тут-то я и задумался. Если бы в Самару позвали, с твердой совестью отказался, — мало я там щепы нарубил? Иное дело Камчатка, край необжитой, лес по топору, земля по плугу скучает.