Избранное
Шрифт:
Он стал угадывать звуки: запели колесики больничной тележки, повезли… Не Ольгу ли? Заныл в ванной комнате кран. Кто-то вскрикнул. И снова тихо. Зной, голу бая дверь, душный запах больницы. Даже от ромашек во дворе несло йодоформом.
Под вечер сестра вынесла Мите ломоть хлеба с повидлом и сказала, что Ольга мается пятый час.
— Поясница слабовата, — пояснила она. — Городские все так.
— Началось?
— Ешьте, ешьте, — сказала сестра.
И ушла, оставив ломоть на перилах. Митя смалодушничал —
Это было совсем бессовестно, потому что настоящее уже началось. В операционной зажгли свет и закрыли окно. Снова провезли по коридору ужасную тележку. И так как голубая дверь больше не открылась, Митя зашел с другой стороны корпуса и стал расспрашивать всех без разбора — нянек, сторожа, прачек, сестер, даже больничного повара. Все отвечали охотно, но так бестолково, что Митя совсем отчаялся узнать что-нибудь точное.
Наконец кто-то в белом халате обронил на бегу:
— Родила… Родила…
Митя метнулся вдогонку:
— Ольга? Кого?
— Не знаю. Кажется, мальчика.
И сразу стало легко и спокойно, точно Митя отошел от края обрыва. Сын! И ни стона. Вот выдержка. А ведь как плакала раньше. Сын! Вот и все. Просто и сильно.
Он ходил по двору по высокой траве, освещенной окнами дома, смеялся и говорил сам с собой. Никогда, даже в первые дни знакомства, когда они тайком целовались в воротах, он не знал такой огромной, несуразной, взлохмаченной радости. Сильнее, чем парашютный прыжок, с его жестким рывком и могучим ощущением силы, жизни, простора. Да разве не был весь день затяжным прыжком в пустоту? Все стало теперь близким, доступным, возможным.
Стукнула дверь. Он обернулся и увидел Петра Петровича. Доктор стоял на крыльце и старательно, слишком старательно завязывал тесемки халата.
— Сын?
Доктор спустился и взял Митю за лацкан пиджака:
— Вы, кажется, парашютист… смелый человек.
Митя не понял:
— Сын?
— Да, — сказал доктор. — Был сын.
Отрывисто, точно сердясь, он стал говорить еще что-то о конституции и слабости связок. Но Митя не слышал.
Сразу пропали яркие окна, доктор и двор. Кроны деревьев сомкнулись. Стало тесно и душно, точно в колодце. И откуда-то издалека, с огромной высоты падали на голову холодные редкие капли слов.
— Или — или… Угроза… Ждать… Эфирная маска… Резекция.
Потом кто-то чужой спросил Митиным голосом, с трудом ворочая фразы:
— Ольга… Это что? Она будет жить?
Он заставил себя взглянуть на врача. Колодец рассыпался, звон исчез. Накрытый звездным небом двор стал просторен и тих. Возле Петра Петровича с полотенцем в руках стояла сестра.
— Надеюсь, да, — сказал доктор отрывисто, — но детей больше… Что делать, или мать, или сын.
— Она знает?
— Она не должна знать. Покамест.
Митя
— Это вы… вы… — начал он.
И умолк. В дверь вместе с лучом света вырвался голос Ольги.
— Няня, он плачет, — говорила она. — Время кормить… Почему он кричит?
— Мой сын… Это сделали вы… Мясник, — сказал Митя в отчаянии.
Они глядели друг другу в глаза.
— Не смейте. Я практикую тридцать два года.
И снова Митя услышал нетерпеливый, тревожный голос жены:
— Няня, вы слышите?.. Принесите его.
— Покажите ей кого-нибудь, — сказал Митя решительно, — слышите? Покажите сейчас!
— Разве от Богачевой, — спросила тихо сестра. — Мальчик третьи сутки один.
Доктор кивнул головой. Скрипнула дверь, и снова тихо в палате. Звезды стали крупнее и ярче. С неба веяло холодом.
— Я оставлю вас ночевать у себя, — решил доктор.
Он осторожно взял маленького техника за плечи и подтолкнул к воротам, но Зыбин поспешно и сердито ответил:
— Оставьте. Мне надо… Там ждут.
Никто его не ждал. Дача в Лужках была темна и пуста. В кармане звенели ключи.
— Ничего вам не надо, — сказал доктор решительно. — А впрочем… подождите минуту.
Он скрылся во флигеле и вскоре вынес тяжелую машину с прямым старомодным рулем. Митя не взглянул на нее.
— Ну, что же вы? Да не бойтесь. Опасности нет.
— Я хочу…
— Знаю, нельзя.
Он попытался загородить Мите дорогу, но маленький техник сердито толкнул Петра Петровича в грудь, побежал по крапиве к ярким, распахнутым настежь окнам палаты. Третье с краю — он знал.
Ломая ногти, Митя взобрался на узкий выступ стены и схватился за ставень.
Ольга лежала возле окна — бледная, похорошевшая, неузнаваемая. Такой праздничной, ясной, волнующей красоты Митя не видел ни разу. Чистый полукруг зубов, выпуклый детский лоб, тонкая шея, окаймленная грубой тесьмой казенной рубахи, лицо измученное, милое, ясное, и глаза с дрожащими яркими точками в глубине темных зрачков — удивительные материнские глаза, в которых и гордость, и боль, и испуг. Не глаза — свет, торжество, сама звездная радость.
Услышав скрип петель, она запрокинула голову и, еще не видя Митю в окно, но безошибочно угадывая присутствие мужа, сказала:
— Сын… Знаешь… Сын.
Стоя на цыпочках, вцепившись в наличник окна, Митя молчал.
— Ты видел его? Да?
— Завтра… Спи…
— Он не такой, как все. Он особенный, — сказала она шепотом, — и Петр Петрович особенный, и сестра. Сын, Дмитрий, сын!
Она повторяла то, что говорили до нее сотни матерей в этой высокой гулкой палате, и все-таки старые слова были неповторимо яркими, свежими, как неповторимы весенняя зелень, рождение, всякое искреннее и сильное чувство.