Избранное
Шрифт:
Шаги затихают наконец вдали, наступает тишина. Джидич радуется, думает, что про нас забыли. Но я-то знаю: лукавая лисица-судьба любит дурачить. Если не чем иным, то хоть пустой, тщетной надеждой. Обещает писанку, а потом хватит тебя по лбу тухлым яйцом.
III
Пока мы соображаем, как нам выбраться и куда спрятаться, кашлянул часовой, напоминая о том, что мы не забыты. Кругом тишина, но где-то далеко, будто во сне, воют автомобильные сирены. Одна из них громче других: и я догадываюсь, машина ищет нас. Ее слышно все отчетливей. И вот она подкатила к самой двери вагона, и мы, без особого напряжения, переселяемся на скамейку за кабиной водителя. Поднимая пыль, неторопливо едем по безлюдным переулкам и широким бульварам мимо пристани.
— Что это с ними? — удивляется Джидич.
— Кажется, нас жалеют!
— Гм, надо же было сюда добраться, чтоб кто-то пожалел!
— Не пожалели бы и здесь, если бы знали, кто мы.
— Какие есть, такие и есть, только дороговато расплачиваться.
Взъерошенные кипарисы торчат, как зеленые ножи. Между ними сереет разделенное оградами кладбище времен прошлой войны. Дорога упирается в казармы. Издалека поблескивает колючая проволока, по высоте ограды угадываем, что там будет наше место жительства. Грузовик въезжает под сводчатую арку посредине здания во двор. Вместо цветника в центре нечто вроде мертвецкой, вместо фонтана — металлическая цистерна на столбах. Все пространство окружено строениями с зарешеченными окнами и разделено на дворы с высоким ограждением и сторожевыми вышками по углам.
Нам помогают сойти и разрешают сесть в тени на траве. Трава сухая. Пахнет известковой пылью и пеплом. Наверно, что-то жгли поблизости, так по крайней мере по запаху кажется. Увядающая листва на деревьях недвижима.
Свист прорезывает в тишине длинную борозду. С грохотом отворяется дверь в соседнем здании, и оттуда высыпают греческие лагерники, точно дети из школы. А может, это и есть школьники, или еще вчера были школьниками — все молодежь. Построились длинными прямоугольниками, делают гимнастические упражнения. Пронзительный голос выкрикивает: «Ена-диа, ена-диа»,и резкий шум движений сопровождает команду. Голос перемещается, эхо, удвоенное окружающими стенами, придает ему какую-то нереальную интонацию. Мне кажется, эта интонация, верней, нечто ужасающее в ней растет, становится доминирующим. Ена-диа, раз-два, не шути, не дома у матери, хватит бездельничать да разгуливать на свободе. Лечь-встать, лечь-встать, присесть-встать, ошибается тот, кто думает, что ад под землей, он здесь, создают его люди и будут создавать во веки веков. Лечь-встать, лечь-встать, пока не затошнит, присесть-встать, присесть-встать, и еще три дня после смерти…
Наконец раздается команда «вольно». Ряды рассыпаются, люди расходятся, слышится живой разговор. Он приходит как облегчение. Пожимают друг другу руки, болтают, смеются, как ни в чем не бывало. Кто-то заиграл на гребешке, совсем как у нас на маевках и полулегальных сходках. В другой стороне играют на губной гармонике, которую контрабандно пронесли и сейчас прячут в толпе, как это делали в свое время мы. Собирается хор, они поют, как пели наши македонцы в саду старой медицинской студенческой столовой у Славии. Шутят и громко смеются. Это то, что лечит, — нет среди них унылых. Вот так примерно выглядели мы на Ада Циганлии [24] за стеной следственной тюрьмы, где среди лета не было лета и где, приходя в себя после побоев в Главняче, мы пели. И в беранской тюрьме было весело, там мы играли в «утки». Я даже расстроился, когда меня выпускали, — не шутка, расстаться с такой компанией, уйти из жизнерадостного мира во враждебный u суровый!
24
Ада Циганлия — остров на реке Сава близ Белграда.
— Это ваши, коммунары, — говорит Джидич.
—
— Знаю точно: им принадлежит патент веселиться в тюрьме. Придумывают какие-то игры, чтоб быстрей проходило время, и никогда не теряют надежды, потому им легче, чем всем прочим.
— Ты где-то с ними хорошо познакомился.
— В Митровице, там у них была главная школа. И все дружные: стоит одному что-то затеять, пусть даже глупость, они его поддержат, и выходит все как надо и умнее умного.
Свисток возвещает о конце прогулки, и двор в мгновение ока пустеет. Второй — вызывает лагерников из другой казармы. Они молодые, без головных уборов, косматые; мне чудится, будто я раньше с ними встречался и знал в лицо. Один из них похож на Любо Царичича, другой на художника-графика Драгана. Нет, это не Любо, он погиб на Плевле, а другой больше походит на Драгана в ту пору, когда он носил у памятника князя Михаила плакат «Долой фашизм!». Полплаката в давке у него оборвали, осталось только «Долой», но Драган размахивал плакатом, как будто все в порядке… Может, и в самом деле это он? Чего только не бывает? Ведь не все наши погибли, кое-кто ускользнул из лап Вуйковича [25] . Если удалось добраться сюда мне, удалось и Мине Билюричу, и, наверное, еще кой-кому. Окликнуть бы, но боюсь ему повредить — кто знает, как он сюда попал и под какой фамилией числится?..
25
Вуйкович, Милован — комендант концлагеря в Баннце.
— И у них есть свои четники, — говорит с печалью в голосе Джидич.
— Вряд ли. Не такие греки дураки!
— Не от ума это зависит, тут иное дело. Взаимная связь: как только одна сторона становится сильнее, тотчас поднимается другая и стремится ее пересилить.
— Может, и растят мелкую рыбешку: провокаторов и тому подобных, но не такую орду, как наша.
— Мелочь вырастает быстро, не успеешь и оглянуться.
— Хочется тебе, чтоб они у них выросли!
— Хочется мне отсюда бежать, как только поправлюсь. Дети мал-мала меньше у меня остались, понимаешь, на хлеб им надо зарабатывать! А как убежишь, если они вместе с немцами кинутся меня преследовать? Требовать пропуск! А откуда у меня пропуск?
Прибывает наша партия. Едва идут, разморенные от жары, бросают торбы, бросают все, обезумевшие от жажды. У воды настоящая свалка. Те, кто не в силах двигаться, валятся на землю в тень и лежат, позволяя на себя наступать или через себя перескакивать. Пришли Шумич и Грандо — нет мочи даже выругаться, плюнуть — и легли пластами.
Молодой лагерник поворачивается к нам, он больше не похож на художника-графика Драгана, ничего общего. Впрочем, я и раньше где-то в глубине души чувствовал, что это не Драган, не может быть им. И все-таки и сейчас в общем говоре я улавливаю отдельные термины, лозунги, интонации и слова, присущие только нам. Стало быть, они переняли их, но у кого другого, как не у Мини? Радостный гул их голосов напоминает мне актовый зал факультета на Васиной улице, после победы на выборах в союз…
Одно здание стоит в стороне, оттуда на прогулку не выходят. Окна распахнуты, сквозь решетки видны люди. Не знаю почему, но мне кажется, что Миня именно в этом здании.
— Хотелось бы мне, — говорю, — попасть туда.
— Жаждешь заниматься гимнастикой? — усмехается Джидич.
— Для нас, прибывших из тюрьмы, было бы неплохо.
— Даже отлично, — подначивает Шумич. — Просто не могу себе представить, как будем здесь жить?
— И я не знаю. Однако нужно…
— Не нужно, — возражает Шумич. — Жить как раз и не нужно!.. То, что мы здесь, — случайность, подарок. А дареному коню в зубы не смотрят, хотя, клянусь богом, кадить им за это мы не станем, ежели не кадим даже кадиям [26] … А то здание, куда смотришь, — тюрьма. Билюрича там нет, лишь греки. Их выводят только на расстрел.
26
Кадий — духовное лицо у мусульман, исполняющее обязанности судьи.