Избранное
Шрифт:
Коллективный психоз охватывает как зараза и нас: люди научились хватать, ввязываться в драку, как кобели на собачьих свадьбах, и отнимать брошенные за проволоку вещи. Если бросили ботинки — не так страшно: схватят по ботинку, посетуют, постараются выкрасть друг у друга или договориться. Бросают штаны — хватаются за штанины и, разорвав, держат свою долю. Рвут и рубахи. С мундирами и того хуже: ухватятся за него сразу четверо или шестеро и отбивают добычу, ослепленные страстью наживы и нечувствительные к боли. Не слышат даже выстрела часового над самым ухом, не чувствуют, как швырнут в них камень. Полицейские или лагерные шутники окатывают таких с ног до головы водой, но, случается, не помогает даже это — алчность, как следствие первобытного процесса ассимиляции,
Наблюдатели держатся подальше: одни смеются, другие грустно качают головами. Среди них Судья, он иногда увлекается и подходит к проволоке ближе.
— Погляди-ка на него, — говорит Вуйо, — зарится!
— На что зарится?
— Хочется заработать, а не знает как.
— Не думаю, он не из таких.
— А из каких?
— Смотрит и удивляется, какого зверя носит внутри человек.
— Носит такого же, как и он, — говорит Вуйо.
С силой брошенный камень упал недалеко от нас.
— Отойдем, — предлагает Вуйо, — недоставало еще нам тут погибнуть. А Судью не защищай, я-то их лучше знаю. Он вложил свою лепту в эту торговлю, вот и наблюдает.
— Да не может быть! Неужели… финансирует?
— Здесь все может быть.
Мы уходим из опасной зоны и снова смотрим. Для нас это единственное зрелище, и в то же время это зеркало человеческих отношений. Судья приближается к ограде, крупный камень летит ему в лоб и откатывается под ноги к менялам.
Судья с запозданием пытается заслониться локтем, резкое движение нарушает равновесие. Колени у него подгибаются, он падает и дергает ногой. На какое-то мгновение купля-продажа приостанавливается. Часовой, бросивший камень, что-то бурчит в свое оправдание. Гречанки из казармы кричат, точно какие болотные птицы. По двору спешат досужие зеваки: поглядеть, что случилось. Явились санитары с одеялом, положили на него Судью и унесли. Обмен продолжается.
Появившиеся с обменом трудности незаметно растут: никто никому не верит. Случается, одна сторона переправляет по воздуху свой товар, а другая за него не расплачивается. Чтоб избежать этого, договариваются бросать одновременно. Часто не помогает и это: за спиной меняющихся становятся похитители, которые перехватывают то, за что заплатили другие; у итальянцев тоже появились свои голодные и раздетые, которым уже нечего предложить, — и, таким образом, каждую минуту возникают потасовки…
Как и у нас, у них побеждает сильнейший и слышатся жалобы сбитых с ног… Поэтому мне кажется, что между нами не ограда, а какое-то удивительное зеркало, отражающее не только лица, но и голоса: смотрит на себя обезьяна в зеркало, но умней не становится.
VII
Где-то между Вардарской площадью и гаванью находится квартал призраков. Границ его с юга и севера мы не знаем. В нем сосредоточены рабочие площадки. Летом мы стремились туда: посидеть в прохладе пустых домов и в тишине погрезить о мирном времени. Сейчас охотников нет: в пасмурные дни там страшней, чем на раскопанном кладбище. Жухнет трава в опустевших дворах, поникли колосья никем не сеянного овса, у пересохших колонок он вырос, созрел, человек не помогал ему и не мешал, будто и на свете его нет! Крыши прохудились, трубы развалились. На чердаках, под завывание студеного вардарца, угадывается присутствие сломанных душ детей, которые тут прятались и которых отсюда увели на мучительную смерть. Мостовые улиц и переулков топчут лишь копыта лошадей дозорных разъездов. На стенах комнат видны следы вешалок, электрических переключателей, картин и шкафов. Разрушенные лестницы крошатся и осыпаются, черепица с крыши валится сквозь дыры на чердак.
Здесь какое-то время хранился награбленный в еврейских домах и магазинах товар: штуки полотна, шелков, фарфор, посуда, ценная мебель — словно насмешница судьба решила удовлетворить на такой манер всегда жаждущие богатства души хозяев, — чтобы потом все перевезти в Германию. Мы собираем старье — жесть, железо, медные кувшины, разбитые плиты. Остаются только вороха бумаг, среди которых мы тщетно разыскиваем карту Греции или хотя бы план Салоник и его окрестностей. Нет и книг, кроме приходо-расходных, с длинными колонками цифр, над которыми заглавная рубрика написана восточной клинописью. Ни стихов, ни романов, ни тетрадки с нотами, ни хотя бы девичьего дневника. Стоя над останками погибшей цивилизации, несмотря на все старания, не нахожу убедительного доказательства, свидетельствующего, что надо жалеть о ее уничтожении. Из эры турецкого и дотурецкого владычества осталась башня Беас и какие-то ворота; из времен торговли и королей — запыленные бухгалтерские книги; оставит ли наша эпоха игры в кости, когда фашист заставляет играть с ним ва-банк, что-то лучшее?
Видо Ясикич нашел записи на французском языке. Заглавная рубрика над цифрами: волы, овцы, козы, кожи, шерсть, и так до конца.
— Это были наши волы, — говорит Джидич.
— По какой метке ты их узнал? — съязвил Вуйо.
— Видел, как их гнали из Печи. Наверно, и ты видел, как проходили большие стада в Нови Пазар, Сьеницу: мы откармливали их для ярмарок.
— А они хоть хорошо платили? — спрашивает Черный.
— Кой черт! — машет рукою Кум.
— То есть как? — удивляется Вуйо. — А зачем продавали?
— Хочешь не хочешь, — говорит Кум, — зимой скот не прокормить, вот в кредит и даешь, чтоб заплатить, когда продадут. Считай половину зажулят. Объявит фирма себя банкротом — и ищи свищи!..
— Ну, сейчас ты можешь убедиться: фирма обанкротилась! Кликали, кликали и накликали беду. Так им и надо.
— Разбогатели они, торгуя шкурами да волами, — продолжает Кум.
— А потом немец с них самих сдирал шкуры, как с волов, — замечает Вуйо.
— По делам и воздаяние, за все приходится платить, — говорит Кум. — Может, из-за этих самых волов и пошло у них все прахом!
— А у нас? — спрашивает Вуйо.
— У нас?.. У нас не так уж все шло прахом. Скажем, хотя бы восстание, разве это не кредит союзникам? Правда, они тоже, кажется, объявили себя банкротами!..
Часовые нас выгоняют, сообразив, что вреда тут от нас больше, чем пользы. Сидим под стенкой, курим, молчим.
«Тоска, — размышляю я, — не что иное, как длительное ощущение отсутствия чего-то желанного, неярко выраженного и заслоненного присутствием нежеланного. По сути дела, тоска — тихая, бессильная, нецелеустремленная и пришедшая в замешательство злость против совместимости этих противоположностей. А поскольку вся жизнь соткана из противоположностей и течет она в рамках, которые не для нее определены, потому ее и заполняет тоска. Прерывается она только временами под ударами боли и страха (потому мы желаем иногда либо одно, либо другое), а в редкие моменты весельем и радостью. И в ожидании этих моментов жизнь превращается в скучный зал ожидания. Чтобы заставить нас ждать и поиграть с нами, судьба украсила это ожидание в двух-трех местах фейерверками. Любовь, один из фейерверков, военная или какая иная слава тоже понуждает вообразить, будто мы живем вне собственной кожи. То же и власть, ее дурман даже сильнее: человек у власти воображает себя бессмертным…»
Вечером в лагере у карбидных ламп появились писари: записывают добровольцев в армию Недича. Это какой-то трюк, чтобы разрядить подавленное настроение — серой скотинке подсовывают обманчивую надежду, что их шкуру сдерут не здесь, а на другой бойне. Пришел Черный, он полагает, что это серьезно: услышаны моления Попа Кандича через Льотича и епископа Николая. Всполошился, паникует: записаться — стыдно, отказаться боится — ликвидируют, чтобы не был другим помехой. И Рацо не видит выхода, и Влахо Усач спрашивает, что делать? И Гойко ждет, чтобы сказал, как думаю! Мне кажется, думать здесь нечего, и тут же возникают новые препятствия. Вуйо Дренкович клянется не записываться, если не запишусь я. Видо Ясикич уперся и решил погибать вместе с нами… И опять на меня наваливается ответственность за чужие жизни — она требует уступчивости, но на этот раз ее не будет!