Избранное
Шрифт:
— Погаси там! — кричит кто-то с руганью. Я отвечаю ему тем же.
— Да это тот коммунист, — орет уже другой. — Он нарочно!
— Подаешь сигналы, чтобы нас обнаружили?!
— Подаю, конечно, чтоб тебя разбомбили! — отвечаю я.
— Коли так, дождешься!
— Бей гада, уничтожай!..
— На себе эти коммунисты поставили крест, а теперь и нас хотят загубить…
— Хватай его!
— Где он?
— Был у цистерны.
Я гашу сигарету. К счастью, ночь темная, не то бы они меня линчевали. К тому же их пугает, заставляя вернуться в яму, сброшенная на парашюте ракета. Такое впечатление, что она опускается в наш двор, но она ускользнула в пустоту, по ту сторону конюшни.
Когда поднимаю голову, двор до половины освещен лунным светом, кругом покой, будто ничего и не было. Правда, свет какой-то белесый, нереальный, почти без теней, контуры казарм расплывчаты. И все-таки видно, как чья-то одежонка, брошенная или забытая на ограде у нужника, покачивается на ветру. Я почему-то не чувствую ветра, до меня он не долетает. А одежонка трепыхается, как живая, хочет оторваться от проволоки, в которой застряла. Я иду посмотреть, иначе не усну. И вовсе это не одежонка, а Бабич в своем пальто. Он пытался проползти под проволокой, но смог просунуть только голову, застрял. Окликаю его, он не отвечает и не дергается, как прежде, а только икает. Я пытаюсь его вытащить, он хрипит. Бегу позвать санитаров, хоть и понимаю, что напрасно. Умрет, и никто не будет знать, кто же он? Может, и к лучшему? Ведь все мы так — даже о самих себе мало что знаем.
VI
Афаэл, скорее всего, аббревиатура, нечто связанное с провиантом. Так мы называем огромное здание в шесть этажей над землей и двумя под землей. В бетонные погреба мы спускаем на лебедке кубики маргарина и мясные консервы. Лампы горят круглосуточно, там всегда ночь, и поэтому кажется, что дня нас лишили уже на рассвете, подобно многим другим дням. Чтоб отомстить за воровство, мои друзья и недруги воруют консервы, если нет ничего лучшего. Но поскольку пронести их мимо охраны нельзя, забираются в угол, где потемнее, открывают их и едят, а пустые банки прячут за полными. Предлагают и мне, но мне в этом подземелье трудно дышать, не то что есть. По угнетенному состоянию, немеющим суставам чувствую перемену погоды, там, наверху, настоящие муравьи тоже чувствуют приближение дождя. Дождю я рад: он уменьшает видимость, часовые обычно дремлют, и потому есть возможность побега… Мы кончаем работу и выходим: пасмурно, с севера наплывают, громоздятся темные тучи, опускаясь все ниже.
Прибывают грузовики; но одна из групп еще не закончила работу — ждем их, разгуливая по шпалам между рельсами. Видимо, я чем-то себя выдал или кто-то на меня донес, потому что часовой неотступно ходит за мной. А тут еще Видо Ясикич умоляет не бросать его. Да и не могу я его бросить! Жду поезда, который заслонит нас, когда мы будем перелезать через высокую стену, а он как назло не идет. Но если и перелезем, там улица, тотчас начнется преследование. Небо точно серый камень, линия горизонта настолько приблизилась, что кажется, будто город лежит в пещере, способной в любое мгновение обрушиться. Нас посадили в машины до начала дождя. И когда мы прибыли в лагерь, он только накрапывал. Я снял с цистерны свой соломенник и перенес его в казарму.
Последней возвратилась группа из арсенала. Бежали Почанин и Грандо. Кривой, у которого они сбежали, готов сам себя съесть.
— А я думал, Нико будет первым, — говорит Черный.
— А я думал, первым буду я, — замечает Вуйо.
— Неважно, кто первый, боюсь только, не заперли бы нас, — говорит Рацо.
— Господи, помоги им! — снимает шапку Джидич.
От зависти и стыда, что им завидую, не могу вымолвить слова. Всю ночь слушаю, как дождь, то ослабевая, то усиливаясь, барабанит по крыше, и решаю про себя, и клянусь не упустить первый же удобный случай. Утро ясное: солнце, лужи, тепло. Время терпит, хватит еще войны и на мою долю.
Я не вижу, куда смотрит часовой, перед глазами у меня черные круги. Пока переносим и складываем доски на рабочей площадке Баугофа, к нам подходят греки и сообщают: «Разоружают итальянцев, красота!» Стрельбы не слышно, впрочем, мы ее и не ждем, только где-то с далеких улиц доносятся топот и понукания: так гонят скотину. Целое утро я прислушиваюсь и забываю про свое ночное решение со всеми его комбинациями. По дороге в лагерь слух подтверждается: длинные колонны итальянских солдат под конвоем и под окрики немцев запрудили улицы, застопорив движение.
На другой день начался грабеж итальянских складов, только и этого немцы не могут провести без нашей помощи. Заставили и греков, и русских, но известно, что никто из них так не ловок и искусен разорять и уничтожать, как наши. Охрана слабая, кое-где и совсем нет — бери, что хочешь, только не убегай!.. Черный выбрасывает тряпье, в котором пришел из Ламии, выряжается в новенькую форму итальянского офицера санитарной службы и сразу зазнается. Форма ему идет, к тому же она из добротного сукна — годится для зимы. Я беру только китель, не могу подобрать брюк на свои длинные ножищи. Другие хватают плащи, одеяла, ранцы и рубахи, чтоб потом продать их грекам. Пофартило тем, кто догадался набить сумки медикаментами. И все это сбывают по дешевке аптекарям. И новая волна благосостояния, с бутылками коньяка, драками и азартной игрой, захлестывает лагерь.
Разоруженных итальянцев приводят к нам в баню, заставляют раздеться и стоять в строю с одеждой и ботинками в руках. Низкорослые, съежившиеся от страха и холода, новые пленные похожи на перепуганных, забитых детей. Страх заставляет их делать не то, что надо, за что они получают по спине. Вокруг них вьется свора равноречанских и герцеговинских четников, мстительно их задирает и радуется беде. Со мной же происходит нечто невероятное: я начинаю жалеть итальянцев и подвергаюсь опасному искушению за них заступиться. Их форма, такая прежде блестящая, после дезинфекционной камеры похожа на жеваные зеленые тряпки. Они с грустью смотрят на свои измятые, куцые, подгоревшие мундиры и штаны и нерешительно их надевают. Потом их снова выстраивают и ведут в конюшню. Набилось их там тысячи, наверняка не замерзнут. Когда их выпускают во двор к конским водопоям, они окликают нас и просят хлеба. Им бросают через проволоку кусок случайно оставшегося хлеба, и на него набрасывается десяток голодных, вырывая друг у друга. И если хлеб не искрошат, вывалянный в грязи, он достается сильнейшему.
На другой день итальянцы предлагают за хлеб одежду. В лагере находятся и такие, кто готов воспользоваться чужой бедой: это низшая каста — даже не уголовники с Хармаки, такой вид заработка и они презирают, — так называемые «придурки», у которых не хватает ни смелости воровать, ни искусства торговать; да еще «голяки», спустившие в карты все, кроме штанов и рубах. Притащат из города или перекупят в лагере каравай хлеба, разрежут каждый на четыре части и требуют: за два куска — рубаху; за четыре — брюки, а то и ботинки. Поначалу они торговать стыдились, потом осмелели, привыкли и увлеклись. Ни одному и в голову не придет, что это позорно. Набрали ручных часов, зажигалок, перстней, набили тряпьем ранцы для черной биржи.