Избранное
Шрифт:
Командующие верхушки, не обращая внимание на докторов, сразу же снюхались и объединились. У коменданта интернированных, толстого Исидора, много друзей-недичевцев в Сербии. Он пишет им, а они ему. Получает из Белграда газету «Ново време» и дает ее нашим политиканам и полицейским, кто раньше схватит. Его советник, теолог Кандич, по прозванию Поп, человек-резина, на работу не выходит, опасаясь гречанки и ее брата. Поп убежден, что ему удастся при помощи своих богословско-льотичевских связей, в частности через епископа Николая, освободить из лагеря «измученных сербов и всех подлинных националистов», не только интернированных, но и братьев-пленных. Есть и третий, некий Вук Стонч, высокий, сгорбленный человек с писклявым голосом. Связен с Белградом у него нет, во всяком случае он их не поминает, и авторитет его зиждется только на том, что ему всецело доверяет Скелет — длинный комендант
36
Льотич, Милован — один из лидеров фашистского движения в Сербии.
Наконец докторов заставили прикусить языки. На верхнем этаже царит согласие, но верхушка такого терпеть не может, сколачивает две ударные десятки палочников, черногорскую и герцеговинскую, и натравливает их на интернированных. Первой жертвой наметили мусульманина-боснийца Ибро, объявив его усташем. Вооруженные палками, они ночью накинулись на него. К счастью, им помешала верхняя нара и поднявшаяся тревога. Ибро нырнул в темноту, а на другой день отправился на работы и сбежал.
Начальство заволновалось: Ибро есть что показать греческим коммунистам, и он сумеет рассказать все, как надо. Доложили Лулашу, прибыла машина с гестаповским офицером и, прихватив Бука Стоича, уехала в Хармаки. Всю ночь шли обыски в домах греков, помогавших лагерникам. Ибро не обнаружили, но зато схватили каких-то женщин и молодых людей, подозревавшихся в пособничестве. Интернированные называют их по именам, приветствуют и пытаются утешить. У Джидича от всего этого кровь ударила в голову, ходит по двору и взывает:
— О господи, какой срам! Где этот Вук, я ему…
В этот миг из нужника вышел Вук, насвистывая поскочицу [37] . Наверно, Джидич его не узнал бы, если бы не указал на него один из интернированных.
— Это ты тот Вук, тот самый предатель и холуй гестапо? — преграждая ему путь, заорал Джидич.
— Пусти, дай пройти!
— Ты арестовываешь бедняков греков…
— Я не желаю с вами разговаривать.
— А ты знаешь, что такое честь?
37
Поскочица — плясовая песня.
— Не знаю и знать не хочу больше! Хватит с меня вашей черногорской чести! Всем вы с ней осточертели, только о том и твердите. Будь у вас хоть капля мозга, имели бы и вы хоть что-то, а не одни камни да честь…
Джидич прервал его речь такой затрещиной, что у Бука слетела шапка. Потом Джидич вцепился ему в волосы. Было противно на них смотреть, и мы их разняли. А тут как раз подоспели полицейские и повели Джидича в угольную яму. Черногорцы возмутились: оскорблена нация, опозорено славное имя, подвергнуты надругательству обычаи…
Подошел Вуйо и стал меня уверять, что Джидича выпустят еще до ночи. Я поспорил, что не выпустят, и проиграл.
Инцидент забыли быстро. Зато возник новый: несколько дней назад бежал с работ один из десяткигерцеговинцев. Добрался поездом до Скопле и там сдался властям. И вот его вернули. И сразу же по лагерю прокатилась молва, что податься на север некуда: Шара, Качаник и Скоплянская Черногория сплошь усеяны партизанскими бригадами, а комиссар Бранко Шотра из Стоца ждет земляков с королевскими кокардами, чтоб показать им где раки зимуют!..
Не знаю, но почему-то мне вспомнились книги, которые я просматривал во сне. «Вот, — говорю я себе, — «De hominum liberatione» кто-то написал… А ты все ждешь и разрешаешь, чтоб тебе бросали на ноги ящики! Что ж, жди, обойдутся там и без тебя, никто и не замечает, что тебя нет!..»
IV
Тихо плещется море вдоль раскопанных пригородных огородов. Солнце греет, но не печет, как летом. В чистом воздухе между неодинаковой синевой неба реет прозрачная паутина. Все, к чему не коснулась рука человека, прекрасно. Неподалеку от берега темнеют плоские островки, есть совсем крошечные, как два одеяла, и того меньше.
И так без конца — жду чуда.
Пустые бочки мы все-таки погрузили, продырявив кой-какие, чтобы протекали. И нам позволяют передохнуть, пока не придумают другую работу. Люди сразу же садятся за кости. Видо Ясикич моет рубаху в авиабензине, она наверняка разлезется. На земле уже целая лужа, а он все льет — это ненаказуемый способ вредительства. Полицейский Илиас приглашает меня доплыть до островков. Приглашал и других, но те отказались: кто после Преображения купается? Ладно, поплыву, но он хочет состязаться. Соглашаюсь, перегоняю и оставляю на полпути. Ему досадно. Грек, если он полицейский, нисколько не вежливей наших жандармов. У острова я даю ему возможность выйти на берег первым: зачем ссориться с аборигеном, и, кроме того, мне интересно посмотреть, не наступит ли он на морского ежа. Это немного его смягчает. В песке находим рачков, моллюсков и каких-то мелких животных. Одни забираются в траву, другие разбегаются в разные стороны. Он хватает и тех и других: в левой руке держит пойманную дичь, правой раздирает ее на куски и отправляет в открытую пасть: зеленовато-желтую, подрагивающую, как студень, слизь, сведенное судорогой еще живое мясо — все он сует торопливо в рот и с жадностью жует, сосет, показывая мне глазами и головой, чтоб я хватал, спешил, не терял время.
— Манже,есть, — выдавливает он наконец, проглатывая очередную порцию. — Экстра-прима! Деликатес!
— Охи,нет, — отказываюсь я и отворачиваюсь, чтоб не смотреть, как он давится и как живые куски пытаются вырваться из его пасти. Закрываю глаза и спрашиваю себя: «Как могло случиться, что я связал свою судьбу с революцией, злая, что она рождается в крови, а я на кровь не могу даже смотреть? Что это, влечение противоположностей?» Я не мог заколоть и ягненка, раз или два в жизни зарезал курицу. Всю осень, когда кололи скотину, я чувствовал себя несчастным, пока снег не покрывал запекшиеся пятна крови да разбросанные по дорогам рога баранов и волов. Однажды тетка сунула мне в руки котенка и велела бросить в реку. Дождь, холодно, а надо. Бросил и убежал, а он выплыл и взобрался на мокрый камень среди речки. В тот же день, проходя мимо, услышал, как мяучит. Так в одежде и пошел его спасать. Вынес и совсем растерялся, что с ним делать? С тех пор ненавижу тетку. Смешно, но должен признаться: мечтал я о таком Новом Мире, в котором не будет ни резни, ни войн, ни рогов и костей у дорог и такого, чтоб бросали котят в мутную, осеннюю воду или хотя бы не поручали это детям. И потому, когда настало время убивать и гибнуть за этот Новый Мир, не удивительно, что я не спешу выйти из заветрия, разыгрываю Гамлета и всячески уклоняюсь…
Илиас без моей помощи разделался со всем, что бегало и ползало в траве. Он объелся и уныло сидит, опустив голову над вздувшимся животом — могилой стольких живых существ. Он мне отвратителен, боюсь, что кровь ударит мне в голову и я столкну его в воду. Отворачиваюсь и смотрю на освещенный солнцем город у подножия горы.
Мы плывем обратно. Видо Ясикич стоит в сторонке и как-то по-чудному подпрыгивает. Что это с ним?.. Ничего страшного, выстирал в бензине трусы и мокрые натянул на себя, вот его и жжет в чувствительных местах. Лицо морщится от боли. Пробовал плавать, но вода задерживает испарение бензина. Стало еще хуже. Корчится парень от боли. Я показываю ему на овражек, где можно раздеться и подождать, пока трусы высохнут. Он стыдливо трусит и надолго остается в овражке.
— Прошло? — спрашиваю его, когда он наконец возвращается.
— Прошло! — говорит он. — А нам пора убегать, чего тут сидеть?
— Куда убегать?
— Известно куда. В горы, в лес.
— В лесу, Видо, приходится терпеть и когда трещат кости, а ты не выдерживаешь попавшего на кожу бензина. Надо выносить и голод, и жажду, спать под открытым небом, а ведь зима на носу. И к тому же ты неохотно убиваешь живого человека, ты ведь и котенка никогда в воду не бросил. Прикажут тебе: бей, а ты не сможешь. Ты и курицу не обидишь.