Избранные произведения в двух томах. Том 2
Шрифт:
Она думает хорошо. Но, как многие женщины, чуть расчетливо.
Мужчина (если он настоящий мужчина) не способен здраво рассчитывать в любви. Он будет прежде всего стремиться завоевать, заполучить свою любовь. Наперекор всему, очертя голову. Он будет после раздумывать — что с ней делать, с этой добытой любовью? Будет позже чесать в затылке…
А женщина (если она и влюблена) умеет задуматься раньше. Прислушаться к себе. Присмотреться к нему. Оценить. Сравнить. Предположить… Даже опрометчивость ее обдуманна.
Ирина
Странно, ее сейчас вовсе не заботит, кем может стать для нее этот ясноглазый юноша. Она сразу почуяла в нем то обыкновенное, что на поверку дороже необычного.
Ей покойно и радостно думать о нем.
Но особую радость — пусть не лишенную самолюбования — доставляет ей другая мысль. Кем она может стать для него? Ведь не секрет, что день ото дня он все больше восхищается ею. С той самой первой и очень забавной встречи в гостинице, у титана, когда он увидел ее и отвернулся, оробев…
— В гостинице титан починили? — спрашивает Ирина.
Николай настороженно смотрит на нее. Попробуй понять, о чем человек думает, когда говорит. Она же знает, что он съехал оттуда.
Ирина думает.
Черемных… Ей поначалу льстила его умудренность. Но как же это все-таки скучно — умудренность… Как досадно, если каждый твой шаг заранее угадан, если все, чем ты можешь одарить, ново лишь для тебя самой… Она взбунтовалась.
Нет, не это. Во всяком случае, не только это.
Она никогда не спрашивала его, был ли он женат. (А он не заговаривал об этом сам.) Она никогда не спрашивала, любил ли он. (А у него хватало такта не навязывать ей таких признаний.)
Но тот телеграфный серийный бланк с незабудочками решил многое.
Черемных в тот вечер отошел к окну, и оттуда поплыли пряди табачного дыма — тонкие и сизые, как седина…
Она убедилась в том, о чем догадывалась раньше: он носит в себе боль. Безразлично какую — ту, которую кто-то причинил ему, или ту, которую он сам причинил кому-то, — боль остается болью, от нее не избавишься. Она всегда поделена меж двоими.
И если ты — даже не зная ничего об этой боли, налегке, беззаботно и счастливо — войдешь в больное сердце, тебе тоже достанется в удел ее частица.
Так зачем же ей эта чужая боль?.. Когда еще вся жизнь впереди. Когда — кто знает? — может явиться и своя боль…
Ирина очень сильно — до боли — стискивает руку Николая, там, в рукаве. Он удивленно смотрит на нее.
Ирина думает.
Когда она еще была студенткой, ее подруга вышла замуж. За крупного архитектора, преподававшего в институте. За человека, который был значительно старше ее. О нет, она не «сделала партию», не «пристроилась» — она горячо полюбила его. Однажды, в минуту особой душевной близости — когда не остается невысказанного, — плача, она призналась Ирине, что боится лишь одного: вероятно, она переживет его…
Но боже, как оживлялась, как расцветала она — эта беззаветно любящая женщина, — когда в профессорском доме появлялись вместе с подругами по курсу дылдистые парни с инфантильными короткими челочками (мода), без галстуков (принципиально) и без денег (беспринципно).
С какой робкой почтительностью встречал и обхаживал этих парней знаменитый архитектор, и с каким ироническим непочтением прощали они ему его присутствие в собственном доме.
Счастливое право ровни. Горькое бесправье неровни. Так будет всегда.
Ирина думает.
Полно. Ни о чем она не думает. Она уже все передумала.
Ей просто очень нравится сидеть здесь — на этой сырой скамейке. В этом нелепом парке с воображаемыми деревьями. Ей очень нравится греть руку в мохнатом рукаве оленьей куртки. Ей очень хочется, чтобы он ее поцеловал. А он не смеет.
Что же касается Коли Бабушкина, то он уже целый час решает — не поцеловать ли ее? Потому что на всех скамейках, которые отсюда видны, целуются напропалую. А он вроде бы не смеет. И даже удивляется своей былой отваге: как он тогда, при первом знакомстве, на лютом морозе, когда они барахтались в снегу, хотел поцеловать ее ради смеха… А теперь не смеет. Или смеет?
— Поздно уже, — говорит Ирина, поднимаясь со скамьи. В голосе ее отчетливо звучит сожаление. — Мне ведь далеко. За реку…
По дороге Ирина думает о маме.
Мама наплакалась заранее — еще до ее отъезда в Джегор. А на вокзале она не плакала, лишь сказала внушительно и строго: «Не делай ошибок». Мама — учительница. «Постараюсь», — ответила Ирина.
Мамины страхи оказались напрасными. Это очень легко — не делать ошибок. Трудно другое: различить, что — ошибка, а что — нет…
Они идут по Меридианной улице. К мосту.
По дороге Коля Бабушкин размышляет. Не осмелиться ли? Не повернуть ли ее сейчас — за плечи, круто, к себе — и поцеловать?
Но в это время они подходят к свежесрубленному дому, в окнах которого полыхает, колышется свет (а все остальные окна на улице темны), из-за стен которого проникает наружу ладное и благостное пение (а вокруг тишина), у дверей которого теснятся люди (а вокруг безлюдье)…
— Что это? — интересуется Ирина.
— Ничего, — хмуро отвечает Николай.
— Нет, погоди. — Она останавливается. — Это церковь? Сегодня пасха…
— А ты откуда знаешь?
— Мне бабка сказала, у которой я живу… Пойдем посмотрим, — предлагает Ирина.
— Тоже невидаль… — Николай спешит пройти мимо.
Проходя мимо, он замечает в толпе десятника Волосатова, который смачно целуется с какой-то бабкой: «Христос воскрес!» Он замечает Волосатиху, которая, вытянув губы трубочкой, целуется с каким-то мужиком: «Воистину воскрес!..» Все подряд целуются.
Коля Бабушкин твердо решает сегодня не целоваться.