Избранные произведения в двух томах. Том 2
Шрифт:
— А почему мы обязательно должны его присуждать?
— То есть как? — Председатель завкома поднял плечи. — Поскольку мы учредили переходящее Красное знамя для лучшей бригады завода…
Он обернулся. Знамя стояло в углу, возле сейфа, прислоненное к стенке.
— …то из этого следует…
— Что следует?
— Ничего из этого не следует!
Наперебой летели голоса:
— Достойные будут — присудим.
— Верно!
— А пока — пускай в завкоме постоит.
На
Как-то перед концом смены Николай зашел в конторку позвонить Черемныху — в керамзитовом цехе была такая конторка с телефоном. Фанерный закуток, еле втиснешься. Ему надо было позвонить главному инженеру насчет завтрашней работы. Но едва он потянулся к трубке, телефон сам зазвонил.
— Керамзитовый, — отозвался Николай.
— Позовите Бабушкина, — сказал в трубке мужской голос. Совершенно незнакомый и довольно противный голос — гундосый.
— А кто просит? — осведомился Николай. Ему не хотелось сразу объявляться, что это он сам и есть Бабушкин. Чтобы не подумали, будто он целый день, вместо работы, сидит тут в фанерном закутке и дожидается, пока ему позвонят по телефону.
— Один знакомый, — сказали в трубке.
Николай очень удивился. У него сроду не бывало таких гундосых знакомых.
— Ну, я — Бабушкин…
В трубке воцарилось молчание. Потом клацнуло, отрывисто загудело — отбой.
Вот хулиганье. Мало им по квартирным телефонам баловаться — балуются по служебным.
Николай хотел уже снять с рычага трубку и набрать номер Черемныха — ему нужно было договориться насчет завтрашней работы, — как телефон снова заверещал.
«Ну, погоди. Ты у меня добалуешься!..» — обозлился Николай и, нарочно изменив голос, чтобы его за прежнего не приняли, ответил:
— Алло.
— Бабушкина позовите, — пронзительно и настырно, как девчонка, которую тянут за косу, пропищала телефонная трубка.
— Сейчас, — сказал Николай.
Он положил трубку и стал тяжело топтаться на одном месте, будто кто-то выходит из конторки — звать. Распахнул настежь дверь: в закуток ворвалось гудение компрессоров. И снова — топ, топ…
— Слушаю.
— Николай, ты? Здорво…
Теперь в трубке был совершенно нормальный человеческий голос. И не чей иной, как Лешки Ведмедя.
Коля Бабушкин был крепко зол на Лешку — до зубовного скрежета. Он всего мог от него ожидать, кроме последнего. Кроме того, что Ведмедь продаст за грош свою комсомольскую рабочую душу: попу или черту, какая разница? Продал за грош и пропал за грош.
Но вместе с тем Николай был крепко зол и на самого себя. Ведь он сразу, как только приехал в Джегор, почуял, что с Лешкой творится неладное. Эта пьянка у Волосатовых. Эта ругань за стенкой. Все эти копеечные пересуды…
Ему бы, Николаю, сразу вступиться за старого друга. Ему бы потолковать с ним по-дружески. Набить бы ему по-дружески морду. Так нет, он все не решался. Он все медлил… Как будто выжидал, пока случится это — последнее…
Коля Бабушкин был крепко зол на себя. И крепко зол на Ведмедя.
И еще ему было очень жалко старого друга, окаянного Лешку, было очень жалко Верочку. Так жалко — до зубовного скрежета…
— Ты ко мне вечерком не заглянешь? Поговорить нужно, — продолжал Ведмедь.
Это именно он звонил.
— Зайду. Почему не зайти, — ответил Николай.
Трубка опять умолкла — только дыхание колеблет мембрану, — потом переспросила недоверчиво:
— Алло… Это Бабушкин? Николай, это ты?..
Видно, нелегко дался Лешке этот телефонный звонок.
И не ради смеха разговаривал он не своим голосом — он боялся, что кто-нибудь по голосу опознает его, что он напорется на знакомых ребят из монтажной бригады. Видно, ему не верилось, что Коля Бабушкин так быстро согласится заглянуть к нему вечерком: зайду, мол, почему не зайти… После всей этой происшедшей истории.
И он, как видно, до самого вечера сомневался. Пока Николай не пришел.
Дома у них, у Ведмедей, было все по-старому. Если не считать, что радиоприемник стоял не на тумбочке, а на полу — сбоку шнур калачиком. И разинутый чемодан на полу: в него накиданы кучей всякие теплые вещи. Тут же, рядом с чемоданом, туго набитый рюкзак. А на кухне и в прихожей сушится, свесив рукава, белье… Уезжать собрались, что ли?
— Вот, уезжаем… — сказал Николаю Лешка, кивнув на чемодан.
— Куда?
— На Пороги… Мы с Верой туда оформились: я — на монтажные работы, она — учетчицей. Завтра утром уезжаем…
— Тебя что, из треста уволили?
— Нет. По собственному желанию… Ну их к черту. Каждый день поминают… В «Крокодил» на улице повесили: теперь всякий пальцем тычет… Надоело.
— А ты не сгоряча это?
Коля Бабушкин уже знал подобные случаи из жизни, когда сгоряча за чемодан хватаются. И едут куда глаза глядят. И решают новую жизнь начать непременно на новом месте. А про старую жизнь и про старое место — забыть. И чтоб тебя забыли. Как будто тебя там и не было никогда…
Порой так по жизни человек и шагает, тем же известным способом, каким переходят лужу: кладутся три кирпича, ступишь на передний — перекладывай задний… И ног не замочишь. И где шел, не видно.
Но Коля Бабушкин не посмел сейчас отговаривать Лешку. Тяжело ему, конечно. Каждый день поминают. Пальцами тычут…
И Верочке, должно быть, тяжело.
— Здравствуй, Коля.
Верочка подошла — вся мокрая, руки в мыле и фартук в мыле. Стирка у нее. Запарилась, бедная… Но улыбается. И глаза у нее вовсе не печальные, а скорей даже веселые.